Уильям Блейк. Избранные стихи
----------------------------------------------------------------------------
Составление, предисловие и комментарии А. М. Зверева
Блейк У. Избранные стихи. Сборник. Сост. А. М. Зверев. На англ. и
русск. яз. - М.: Прогресс. - 1982.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Уильяму Блейку (1757-1827) выпало жить в эпоху, когда круто менялся
привычный порядок вещей.
Он был современником двух великих революций: Американской 1776 года и -
спустя тринадцать лет - Французской. Бушевали наполеоновские войны.
Волновалась Ирландия. Доведенные до отчаяния рабочие ломали станки, и лорд
Байрон произнес в парламенте речь, защищая луддитов.
Большие события истории и вызванные ими битвы больших идей прочно
вплетены в биографию Блейка. Внешне она монотонна, от начала и до конца
заполнена тяжким повседневным трудом за гроши. Неудачи, непризнание, неуют -
вот его жизнь год за годом. Все это так не похоже на типичный литературный
быт того времени, что многие писавшие о Блейке поражались, каким образом он
смог подняться над суровой будничностью, став великим художником и поэтом.
Читая посвященные Блейку книги, подчас трудно осознать интенсивность и
глубину происходившей в нем духовной работы. О ней говорят не столько
биографические факты, сколько произведения, оставшиеся по большей части
неизвестными современникам, хотя именно в творчестве Блейка нашел, быть
может, свое самое целостное и самое своеобразное отражение весь тот
исторический период, переломный для судеб Европы.
Перед нами не столь уж частый случай, когда художник уходит в полной
безвестности, и еще долго время лишь заметает о нем всякую память, но уж
зато после посмертного "открытия" слава накатывает такими могучими волнами,
что потомкам кажется непостижимой выпавшая гению горькая, жестокая судьба.
Сын чулочника, с десяти лет отданный в учение граверу и дальше
зарабатывавший себе на хлеб этим ремеслом, он с детства узнал, что такое
социальная отверженность. Лондон в ту пору стремительно рос, торопясь
застроить недавние окраины корпусами мануфактур, верфями, приземистыми
грязноватыми домами, где обитало пролетарское население всемирной столицы.
Блейк принадлежал этому миру. В сущности, он был самым настоящим рабочим, в
периоды вынужденных простоев существовавшим исключительно за счет щедрости
немногих друзей.
На всю его жизнь выдалось только три более или менее благополучных года
(1800-1803), когда меценат Уильям Хейли увез Блейка в свое приморское
поместье, заказав портреты выдающихся писателей, к сонму которых втайне
причислял и самого себя, - от безделья он сочинял назидательные вирши.
Отличаясь добросердечием, Хейли искренне хотел помочь своему протеже, но
ровным счетом ничего не понимал ни в идеях Блейка, ни в его искусстве.
Бесконечные поучения, которыми сопровождались его милости, докучали поэту
настолько, что он предпочел вернуться в Лондон к своему полуголодному
неустроенному житью. Последние двадцать четыре года Блейк прожил в столице
безвыездно. Здесь он и умер. И был погребен на средства фонда общественного
призрения - в безымянной яме для нищих.
Проходит двадцать лет. Весенним днем молодой художник Данте Габриэль
Россетти (Dante Gabriel Rossetti, 1828-1882), роясь в богатейшей коллекции
гравюр, собранной в Британском музее, обнаруживает на столе хранителя пачку
сшитых листов, которые покрыты рисунками и стихами "несчастного визионера",
этого "жалкого безумца", как отзывались о Блейке его немногочисленные
знакомые по артистическому миру. Воображение будущего главы
"Прерафаэлитского братства" (Pre-Raphaelite Brotherhood) поражено, он с
готовностью выплачивает требуемые хранителем десять шиллингов. И с этой
рукописи, именуемой теперь в каталогах "Манускриптом Россетти", начинается
возрождение Блейка. Начинается, чтобы уже не завершиться - вплоть до наших
дней, когда имя Блейка называют одним из первых, говоря о предтечах
современной англоязычной поэзии.
Странный жребий! Эти странности будут долго занимать исследователей
Блейка, даже сегодняшних, не говоря уже о ранних (в их числе еще одного
прерафаэлита Александра Гилкриста (Alexander Gilchrist, 1828-1861),
отдавшего многие годы своей двухтомной работе о Блейке, и Алджернона
Суинберна (Algernon Swinburne, 1837-1909), в 1868 г. напечатавшего
восторженную книгу о поэте). Воссоздавая страницы его творческой биографии,
все они скажут о поразительной слепоте тогдашних литературных и
художественных авторитетов и задним числом примутся их упрекать за
догматическую приверженность канонам, в которые не укладывалось блейковское
эстетическое видение.
Вспомнят они и о безнадежной борьбе, которую Блейк вел с Королевской
академией, возглавляемой сэром Джошуа Рейнольдсом (Joshua Reynolds,
1723-1792), великолепным портретистом, не терпевшим, впрочем, ни малейших
отступлений от принятых правил рисунка и композиции. Академия раз за разом
отклоняла блейковские работы, находя их дилетантскими. В ее залы не были
пропущены его иллюстрации к Данте, как и гравюры по мотивам "Книги Иова",
ныне признанные одной из вершин романтического искусства. Было от чего
прийти в отчаяние.
В 1809 году состоялась единственная персональная выставка Блейка. Он
устроил ее на втором этаже дома, где помещалась лавка его
брата-галантерейщика. Экспонировались главным образом иллюстрации к
"Кентерберийским рассказам" (Canterbury Tales) Джеффри Чосера (Geoffrey
Chaucer, 13407-1400). Блейк отпечатал каталог, содержавший глубокий разбор
этого произведения и изложение собственного художественного кредо. Но
покупателей не нашлось. Да и посетителей тоже. А единственная рецензия,
напечатанная в "Экземинере", изобиловала колкостями по адресу художника и
увенчивалась утверждением, что его следовало бы "упрятать в желтый дом, не
будь он столь безобиден в быту".
Через шестнадцать лет этот каталог попал в руки Вордсворта (William
Wordsworth, 1770-1850). Почтенный мэтр судил снисходительнее, чем газетный
борзописец. Стихов Блейка он не знал и не пожелал с ними познакомиться, а об
его идеях тоже отозвался как о свидетельстве "безумия", но прибавил: "Оно
для меня интереснее, чем здравый смысл Вальтера Скотта и лорда Байрона".
Вордсворт и здесь сводил давние литературные счеты - под старость это
сделалось для него чуть ли не основным занятием, - но тем не менее искру
сильного дарования он сумел почувствовать при всей своей заведомой
предвзятости. Однако в "безумии" этого таланта не усомнился и Вордсворт.
Своего рода миф, сложившийся еще на заре творчества Блейка, сопутствовал ему
до конца.
Что же побуждало современников с такой уверенностью говорить о
"безумии", о "больном", пусть и сильном, воображении, о нездоровых грезах и
воспаленной фантазии? Отчего так драматично сложилась судьба Блейка,
оказавшегося молчаливо, но непробиваемо изолированным от английской культуры
рубежа двух столетий, от возможного читателя, возможного зрителя?
Ответ, кажется, напрашивается сам собой: его художественное видение
было слишком новаторским, чтобы найти понимание и отклик у людей того
времени. Были, конечно, исключения, но уж очень редкие. Томас Баттс,
министерский чиновник, плененный дарованием Блейка и плативший ему по гинее
за лист, доставляя основной заработок. Или - уже в последние годы -
начинающий художник Джон Линелл, чье имя сохранилось в истории живописи не
только благодаря собственным работам, но прежде всего потому, что он заказал
Блейку дантовский цикл. Для других, включая и тогдашних знаменитостей, Блейк
был слишком необычен, слишком огромен - и как художник, и как поэт.
Требовалось время, чтобы ясно проступили масштабы и сущность сделанного им в
искусстве.
Конечно, Блейк, как многие великие художники, опередил свою эпоху. В
этом смысле драма его жизни не так уж необычна, тем более - для эпохи
романтизма, чьи герои столько раз расплачивались за свой вызов духовной,
социальной, художественной косности, снося издевки и поношения, гонения и
травлю.
Но Блейк - явление резко специфическое и на таком фоне. Само его
видение, современниками почитавшееся безумным, а потомками - гениальным,
обладает настолько своеобразными истоками, что тут вряд ли уместна (и уж во
всяком случае недостаточна) до стереотипности обобщенная романтическая
формула непризнанности как своего рода непременного условия бытия настоящего
художника.
Начать хотя бы с того, что волею обстоятельств Блейк и в самом деле
был, по тогдашним меркам, дилетантом. Академия его не признавала. Издатели
не брали его книг. В типографии был напечатан только самый первый, еще почти
ученический сборник "Поэтические наброски" (1783), где повсюду слышатся
отголоски сентиментализма, в частности "Ночных мыслей" The Complaint; or
Night Thoughts on the Life, Death, and Immortality, 1742-1745) Эдварда Юнга
(Edward Young, 1683-1765), которые Блейку впоследствии довелось
иллюстрировать. Средства для издания ссудил приятель Блейка художник Джон
Флаксмен. Свою лепту внес и священник Генри Мэтью, в чьем доме собирались
прихожане, не чуждые литературных интересов. Он без ведома автора исправил
несколько включенных в книгу стихотворений, и это возмутило Блейка. Автор
забрал тираж из типографии и уничтожил его почти полностью. Больше он
никогда не обращался за помощью к такого рода благодетелям. А ни один
типограф не рискнул бы выпустить книжку безвестного автора за свой счет.
И Блейку пришлось стать собственным издателем. Он изобрел особый способ
"иллюминованной печати": гравировал листы и, вручную их раскрасив, сшивал.
Так в нескольких десятках экземпляров опубликовал он свои "Песни Неведения и
Познания", а затем и так называемые "пророческие книги" {Свод поэм,
получивший в позднейших исследованиях название "пророческие книги",
создавался Блейком на протяжении трех десятилетий - приблизительно с 1789 по
1820 гг. Единство этому циклу придает, главным образом, воплотившаяся в нем
поэтическая философия и мифология Блейка. Современные литературоведы
выделяют в "пророческих книгах" несколько внутренних циклов: 1) ранние
"пророчества" - "Тириэль", "Книга Тэль", еще достаточно традиционные по
образности и художественным мотивам; 2) поэмы, непосредственно связанные с
политическими событиями конца XVIII в. - "Французская революция", "Америка",
"Европа", отчасти "Видения дщерей Альбиона"; 3) так наз. "малые пророческие
книги", содержащие в себе блейковское истолкование мифа о грехопадении и
критику канонической христианской теологии, - "Первая книга Уризена", "Книга
Ахании", "Книга Лоса"; 4) философские поэмы, представляющие собой изложение
важнейших космогонических, теологических, нравственных и художественных идей
Блейка, - "Бракосочетание Рая и Ада", "Мильтон", "Иерусалим" (подобную
классификацию см., напр., в кн.: Martin К. Nurmi. Villiam Blake. Lnd.,
1975].}. Оттиски продавались в его мастерской. Точнее сказать, пылились на
полке. Спроса не было, и после смерти Блейка большинство книг пропало. Те,
что чудом уцелели, теперь стоят целое состояние.
С дистанции в полтора века, быть может, покажется, что эта необычная
ситуация в каком-то смысле была для Блейка благом: она избавила его от
кабалы тогдашних издателей, а в том, что слово его рано или поздно будет
услышано, поэт-провидец, каким он себя считал, сомневаться не мог. Однако
Блейк переживал создавшееся положение достаточно тяжело, осыпая градом
эпиграмм своих более удачливых - и менее щепетильных в литературных делах -
современников, а в письмах тем немногим, кто был ему близок, жалуясь на
тупоумие торговцев картинами и типографов, как и на их раболепство перед
авторитетами вроде Рейнольдса.
Да и должна ли удивлять горечь и ярость этих его строк? С юности
близкий к радикалам - таким, как Джозеф Джонсон (Joseph Johnson, 1743-1811)
или Томас Пейн (Thomas Paine, 1737-1809), - подобно им впрямую откликавшийся
на злобу дня и живший политическими страстями своей эпохи,. Блейк, конечно,
писал не для истории, а для современности и, как каждый поэт, хотел быть
услышан. А его аудиторию обычно составляло всего несколько человек. И даже
они ценили в Блейке, как правило, лишь талант художника, оставаясь
равнодушными к его идеям.
Сохранилось свидетельство современника, что единственным, кто сорок с
лишним лет поддерживал Блейка, полностью разделяя его общественные и
нравственные убеждения, была жена поэта Кэтрин Ваучер. Надо думать, что ею
нередко и ограничивался круг читателей его произведений. Во всяком случае,
нет никаких фактов, указывающих, что кто-нибудь при жизни Блейка прочел
стихи, оставшиеся в рукописях, - а ведь среди них есть вещи, первостепенно
важные для него: "Странствие", "Хрустальная шкатулка"...
Прямым следствием этой изоляции была житейская неустроенность, нищета и
обида на современников. Косвенным - специфическая творческая позиция Блейка,
в немалой мере предопределившая и своеобразие созданного им художественного
мира. Для истории искусства 'это, конечно, самое главное. Но нельзя забывать
и о той цене, которой было оплачено это своеобразие.
Необычность блейковского мира почувствует каждый, кто откроет том его
стихов, иллюстрированный гравюрами. Стихи и рисунок с самого начала
составляли единый художественный комплекс - это многое объясняет в их
образности. Еще существеннее сам факт, что Блейк вынужденно оказался в
стороне от литературных баталий своего века, от его вкусов, увлечений,
споров. От его расхожих понятий. Даже от его обиходного поэтического языка.
Он не ждал успеха и не стремился к нему. В самом прямом смысле слова
поэзия была для него духовной потребностью, и только. Он не оглядывался ни
на принятые каноны, ни на проверенные читательским признанием образцы. Идеи,
выразившиеся в его книгах, метафоры и символы, в которых они запечатлены,
весь поэтический мир Блейка менее всего ориентирован на существующую норму,
иметь ли в виду эстетику конца XVIII века или романтические устремления.
При всех явных и скрытых перекличках с характерными мотивами литературы
того времени, поэзия Блейка ощутимо выделяется на общем фоне, побуждая
некоторых исследователей говорить о том, что это явление вообще неорганично
для английской поэтической традиции, какой она складывалась вплоть до
романтиков и даже после них - до XX века. Очевидное преувеличение, но тем не
менее здесь есть доля истины. Содержание, которое раскрылось в стихах и
"пророческих книгах" Блейка, и в самом деле не имеет аналогий ни в
предшествующей, ни в современной Блейку английской литературе. И оно
определило новизну, самобытность его поэтики.
Прерафаэлиты видели в нем гения, обитавшего в сфере чистой духовности.
А на деле его нельзя понять, не оценив в его стихах образности, навеянной
той грубой повседневностью трущобных кварталов, которая ему была привычна с
детства. Она вошла в поэзию Блейка, сообщив ей небывалую резкость социальных
штрихов, графичность образов и такой всепроникающий урбанизм колорита, будто
его стихи были написаны не в конце XVIII века, а по меньшей мере столетием
позже.
Духовные корни Блейка уходят в ту же почву. Та среда, где вырос Блейк,
продолжала хранить, передавая из поколения в поколение, сложившиеся еще в
средневековье еретические и сектантские доктрины, в которых за
ветхозаветными понятиями, категориями и образами полыхает едва сдерживаемое
пламя плебейской революционности, а идея Рая крепится требованиями достойной
жизни на земле. Преследовавшиеся еще более жестоко, чем неверие, эти учения
- антиномианцев, фамилистов, "бешеных", иоахимитов - выдерживали самые
беспощадные гонения официальной церкви и государства, а таившееся в них
пламя на протяжении истории не раз вырывалось наружу, требования
высказывались открыто - вспомнить хотя бы о Томасе Мюнцере, анабаптисте,
вожде Крестьянской войны в Германии, казненном, как и большинство его
сторонников.
По собственному свидетельству Блейка, он приобщился к этой облеченной в
религиозные символы плебейской идеологии еще с юности. Мальчиком его уже
посещали мистические видения. В 1788 году был прочитан труд Э. Сведенборга
(1688-1772) "Мудрость ангелов", а затем "Небо и Ад" - одно из основных
сочинений шведского мистика. В "пророческих книгах" повсюду попадаются следы
этого чтения. Не раз пытались представить Блейка последовательным
сторонником этого теолога, находя нечто знаменательное в том, что
сведенборгианская "Новая церковь" была основана в год рождения поэта (1757).
Влияние нельзя недооценивать, но нельзя не видеть и открытого спора со
Сведенборгом, развернутого во многих блейковских произведениях. Блейку
остался совершенно чужд сведенборговский плоский морализм, как и
метафизичность картины мира, созданной в "Небе и Аде", где духовное прочно
отделено от материального, а субъективное от сущего.
Не могут удивить ни само это воздействие, ни последующая полемика. Идеи
Сведенборга дали толчок мощному оппозиционному движению сектантства, но
вскоре оно далеко переросло рамки сведенборговской теологии. А Блейку была
важна, конечно, не сама по себе теология, ему было важно выраженное на ее
языке стремление к справедливости и подлинной духовности бытия. Он воспринял
пронесенный через столетия бунтарский дух, это еретическое толкование
христианства как земной справедливости, эту нравственную ригористичность и
особый духовный настрой, при котором суровой мерой божеского и сатанинского
измеряется любой, даже мелкий людской поступок, и события сегодняшней жизни
видятся как органическое продолжение событий евангельской истории в их
высоком этическом смысле, и весь путь человечества предстает как ристалище
Добра и Зла, борющихся со дней творения. Он воспринял основную мысль
еретической теологии - мысль о человечности Христа, сформулированную еще в
XII веке итальянским мистиком Иоахимом Флорским (ок. 1132-1202), идею
Вечносущего евангелия, согласно которой бог есть не сила внешняя по
отношению к человеку, но впервые выявленная в Иисусе внутренняя духовная
сила каждого, высвобождение которой ознаменует грядущую эпоху
бесцерковности, любви, братства и свободы. Он воспринял и символику,
возникающую уже в самых ранних сектантских проповедях, - символику
разрушения до камней Вавилона - порочного мира социальной иерархии и
церковной лжи, и построения Иерусалима - царства человеческого равенства и
осуществленной христианской нормы, государства-утопии, того Иерусалима,
который у Блейка "свободою зовется средь Альбиона сыновей".
Понятия, в которых он мыслил, давно утратили свою содержательность,
однако и через два столетия не потускнел демократизм идей, выраженных на
этом трудном для современного читателя языке. Это был органичный,
естественный демократизм, и, собственно, он и побуждал Блейка вступать в
полемику со всеми философскими воззрениями своей эпохи и отвергать все
принятые формы общественной организации как ложные в свете принципов
Вечносущего евангелия.
Ему был глубоко чужд бэконовский и локковский рационализм, в котором
Блейк видел утилитарную, бездуховную философию, лишь сковывающую высшую
человеческую способность - Воображение, ту сокрытую в каждом духовную и
нравственную энергию, которой должны быть сокрушены темницы Вавилона, чтобы
воздвигнуть на их месте город справедливости. Основным оппонентом Локка
(John Locke, 1632-1704) был епископ Беркли (George Berkeley, 1685-1753), но
его идеализм, оправдывавший положение вещей в обществе провиденциальной
волей, у Блейка находил только одну характеристику - "кощунство". Церковь на
языке Блейка звалась Блудницей, а на полях брошюры берклианца Р. Уотсона
(Richard Watson, 1737-1816) он написал: "Господь сотворил человека
счастливым и богатым, и лишь хитроумие распорядилось так, что необразованные
бедны. Омерзительная книга".
Уотсон нападал в своем памфлете на Томаса Пейна. Блейк был хорошо
знаком с этим выдающимся деятелем молодой Америки по лондонскому кружку
деистов, который в юности не раз посещал; в 1792 году он даже помог Пейну
ускользнуть от охотившейся за ним британской полиции. Годом раньше была
написана "Французская революция", набранная в типографии руководителя кружка
Дж. Джонсона, но из-за цензурных строгостей не напечатанная и сохранившаяся,
быть может, далеко не полностью. В ней Блейк еще полон революционного
энтузиазма, поверженная Бастилия для него - один из вавилонских бастионов,
наконец-то рухнувший. Развитие событий во Франции вскоре умерило его
восторженные ожидания; деизм, который исповедовали радикально настроенные
друзья Блейка, остался ему чужд - он не принял обычного у деистов разделения
божественного и человеческого начал, в "Бракосочетании Рая и Ада" объявив,
что "все живое Священно"; он не разделял с деистами представления о
современном обществе как скоплении изолированных, фрагментарных
существований, связанных чисто механическими отношениями причинности и
зависимости, он, в отличие от них, не примирялся и никогда не мог бы
примириться с таким порядком вещей.
Все это как будто давно отшумевшие споры, но поразительно, что
аргументы Блейка - конечно, прежде всего те, которые заключает в себе его
поэзия, его искусство, - наполняются новой и новой актуальностью. Причина в
том, что со своими противниками Блейк спорил не только как мыслитель. Он
спорил с ними еще и как художник, словно бы самой историей вызванный из
среды людей, которым всего виднее была оборотная сторона "прогресса", для
того, чтобы в гигантских космогонических символах и тяжелом семиударном
белом стихе, в косноязычии неловко построенных фраз запечатлеть ее
напряженный, задыхающийся ход на одном из самых крутых перевалов.
Запечатлеть слом эпох, рождение новых противоречий и нового самосознания
человека в мире "сатанинских мельниц", дымящихся день и ночь напролет. И
потрясения двух пронесшихся над миром революций. И несбывшуюся надежду, что
из их горнила явится целостная, истинно свободная и духовная личность.
Поэзия Блейка была вызвана к жизни своим временем и почти без
исключений являлась непосредственным откликом на его события. Но она далеко
переросла значение свидетельства об этом времени. В ней-то, быть может,
впервые и выразилась та жажда целостности и полноценности человеческого
опыта и та тоска по недостижимой свободе духовного бытия, которые станут
настойчивым, едва ли не центральным мотивом у европейских и американских
поэтов уже в XX столетии. Архаичная по символике и языку даже и для своей
эпохи, она наполнилась содержанием, в полной мере понятым только много
десятилетий спустя. Нужно было, чтобы общезначимыми, жгуче актуальными стали
явления, так тревожившие Блейка, который обнаружил их еще на исходе
блистательного и радостного просветительского века, - растущая
механистичность сознания, обретающегося в современном Вавилоне, и
насильственное ограничение свободной человеческой воли, и засилье плоского
рационализма и утилитаризма, повсеместно теснящего Поэтический Гений,
Воображение, эту величайшую и незаменимую творческую способность, без
которой нет Человека.
Его творчество кажется сегодня необходимым звеном, соединившим духовные
и художественные традиции самых ранних эпох европейской истории с
проблематикой, близкой культуре нашего времени. Поступательность,
непрерывность в движении искусства, да и всей гуманистической мысли, без
Блейка так же невозможны, как без его любимых поэтов Данте и Мильтона.
Воображение - верховное божество Блейка, которому посвящены его самые
восторженные гимны, - оказывается ключевым понятием блейковской философии,
истоки которой следует искать в еретических и сектантских воззрениях средних
веков, а отклики и продолжения - уже у романтиков, шедших, того не ведая,
проторенными Блейком путями. Воображению противостоит Своекорыстие - Разум
рационалистов, закованный в круге земных, только земных, интересов, или
абстрактные альтернативы Добра и Зла, из которых исходит каноническая
христианская теология. Враждебные друг другу, эти две формы сознания для
Блейка идентичны в своем стремлении затруднить, сделать вовсе неосуществимым
непосредственное общение личности с заключенным в ней самой богом, познание
сокрытой в любом человеке духовной субстанции и ее свободное развитие. Сам
бог для Блейка не более чем космическое воображение, вольно творящее мир в
согласии со стремлением людей к органическому, целостному бытию и с
необходимостью эстетической гармонии и красоты.
Борьба Воображения и Своекорыстия - мотив, главенствующий во всей
блейковской космогонии, во всей сложнейшей образной символике "пророческих
книг", и это борьба за целостного человека, признавшего, вопреки конкретным
обстоятельствам своего существования, единственной и непререкаемой нормой
Поэтический Гений и создающего царство справедливости из камней разрушенного
им Вавилона. Именно из той первоматерии, которой наполнена его сегодняшняя
жизнь (это важная особенность блейковского мышления, резко его отличающая от
утопистов, рисовавших некий труднодостижимый идеал далекого будущего). Для
Блейка построение такого царства - задача дня, задача каждого поколения и
даже каждого человека, обязанного воздвигать его для себя, а тем самым и для
человечества.
Блейка традиционно считают первым по времени поэтом английского
романтизма. Такой взгляд отнюдь не безоснователен. Вместе с тем он не вполне
точен.
Сделать эту оговорку побуждает не только сам факт невольной изоляции
Блейка от художественной жизни той переломной эпохи, когда уверенно
прокладывал себе дорогу романтизм, виднейшие представители которого либо
вовсе не знали о гениальном гравере, либо относились к нему с явной
предвзятостью. Так, Кольридж (Samuel Taylor Coleridge, 1772-1834), прочитав
"Песни Неведения", выразился в том духе, что автор плохо представляет себе
психологию ребенка, - свидетельство явного непонимания блейковского замысла.
Ни Байрон, ни Шелли (Percy Bysshe Shelley, 1792-1822), ни Китс (John Keats,
1795-1821) ни разу не упомянули о Блейке, - вероятно, для них это было
незнакомое имя.
Суть дела, впрочем, не в этом. Существовали более глубокие, уже не
сводимые к литературным размежеваниям причины, которые предопределили
конфликт Блейка как с покидавшим историческую сцену Просвещением, так и с
романтической философией личности и искусства, будоражившей молодые умы.
Строго говоря, он не поддержал ни одного из важнейших общественных,
философских, эстетических устремлений той поры. Осознав 1789 год как великий
рубеж в истории человечества, он не менее остро переживал затем и крушение
идей, начертанных на знамени Французской революции, не принимая ни той
эпохи, которой она положила конец, ни той, что родилась вместе с нею. В этом
смысле Блейк, конечно, принадлежит романтизму. И тем удивительнее кажется
резкость его нападок на свойственный романтикам культ индивидуального в
ущерб всеобщему и на их стремление ставить в пример современникам
нетронутого цивилизацией "естественного" человека.
На самом деле эта полемика была по-своему неизбежной. Для Блейка с его
радикальным демократизмом и глубоко укорененными чертами
народно-утопического миросозерцания по-иному определялась и приводила к иным
заключениям та необходимость выбора между находящимся в становлении и
отошедшим, с которой в первые десятилетия начавшегося "железного века"
столкнулось все романтическое поколение. Сказалось и то, что Блейк этому
поколению предшествовал и скорее предугадывал его искания, чем мыслил в
категориях романтизма.
Ко времени выхода в свет "Лирических баллад" (Lyrical Ballads, 1798)
Вордсворта и Кольриджа, возвестивших приход новой школы, он был уже
сложившимся мастером, тесно связанным с кругом идей XVIII столетия, но
осознавшим и воплотившим их кризисность. Уже были написаны "Песни Неведения
и Познания". И хотя романтикам это осталось неизвестно, история литературы
именно от этого произведения прослеживает важнейшую романтическую тему
перелома эпох и открывшегося на таком историческом стыке нового видения
душевной жизни: не разделенность, а совмещенность, слияние, единство
"противоположных состояний человеческой души".
Да и многие другие мотивы и художественные открытия романтиков были
предвосхищены Блейком. Быть может, первым в Европе он не только эстетически
обосновал, но воплотил в живом творчестве столь существенное для романтизма
восприятие всего универсума как абсолютного произведения искусства.
Блейковская космогония носит беспримесно художественный характер, как бы ни
были важны для нее опоры, воздвигнутые философией Сведенборга. "Пророческие
книги" в своей совокупности образуют самый ранний романтический эпос, в
основании которого лежит миф, охватывающий всю историю человечества.
Байроновские мистерии, поэмы Шелли объективно возникли на той поэтической
почве, которая уже была взрыхлена Блейком.
Он был и первооткрывателем того закона романтического мифологизма,
который впоследствии так ярко проступил у Байрона и Шелли, а на языке теории
был еще в самом начале XIX века сформулирован Шеллингом (1775-1854), в своих
иенских чтениях говорившим о "мифологическом объяснении конкретного мира как
смешения бесконечного и конечного начал в чувственных вещах" {Фр. В.
Шеллинг. Философия искусства. М., 1966. с. 139.}. И более того. Поэты
романтического поколения опирались на некие устойчивые, обладавшие большой
художественной историей мифологические "сюжеты" (Каин, Прометей), а Блейк
даже полнее, чем они, осуществил принцип, который в шеллинговой "Философии
искусства" - этой эстетической библии романтизма - выделен как определяющий
для истинного искусства: "Всякий великий поэт призван превратить в нечто
целое открывшуюся ему часть мира и из его материала создать собственную
мифологию; мир этот (мифологический мир) находится в становлении, и
современная поэту эпоха может открыть ему лишь часть этого мира; так будет
вплоть до той лежащей в неопределенной дали точки, когда мировой дух сам
закончит им самим задуманную великую поэму и превратит в одновременность
последовательную смену явлений нового мира" {Там же, с. 147-148.}.
Шеллинг подкрепляет свою мысль отсылкой к Данте. Он мог бы сослаться на
Блейка - единственного из его современников, кто в полной мере следовал этой
художественной программе, выражающей высшие устремления романтического
искусства.
Однако даже такая глубокая родственность блейковского творчества
романтизму не приглушила серьезных расхождений, дающих себя почувствовать
прежде всего в социальных идеях и этической концепции.
Говоря в самой общей форме, расхождения определялись отказом Блейка
признать примат идеального над материальным - для романтиков едва ли
подлежащий сомнению. Диалектическое видение Блейка требовало признания этих
двух начал равноправными. В его художественной вселенной они едины до
неразличимости.
Здесь наглядно проявилось духовное воспитание XVIII столетия и еще
ощутимее сказались размышления над страницами Сведенборга и споры с ним.
Особенно существенную роль сыграла школа Якоба Беме (1575-1624),
проштудированного в годы, решающие для формирования Блейка. Об этом немецком
мистике, жившем за полтора века до Блейка, Герцен отозвался как о человеке
"гениальной интуиции", который "поднялся до величайших истин", хотя и был
заключен в мистическую терминологию: он "имел твердость не останавливаться
на букве... он действовал разумом, и мистицизм окрылял его разум" {А. И.
Герцен. Собр. соч. в 9-ти тт., т. 9, М., 1958, с. 118, 119.}.
Характеристика, вполне уместная и для Блейка. Его мистицизм не имел
ничего общего ни с поэзией тайн и ужасов, ни с тем характерным для
романтиков томлением по недостижимому царству чистой идеальности, которое
побуждало к настроениям бегства от реального мира в область запредельных
откровений и грез. Подобно Беме, Блейк был по складу своего мышления
диалектиком, неизменно исходившим из впечатлений реальной действительности,
как бы ее ни преображала его творческая фантазия. И этот своеобразный
"корректив реальности" - едва ли не самая примечательная особенность всего
видения Блейка.
Она прослеживается и в его лирике, и в "пророческих книгах". Как лирик
Блейк получил признание еще у прерафаэлитов, и долгое время историки
литературы рассматривали его творчество так, словно бы оно целиком сводилось
к "Песням Неведения и Познания" и стихам из рукописей. "Пророческие книги" -
начиная с "Бракосочетания Рая и Ада" до "Иерусалима" - были всерьез
прочитаны лишь в самые последние десятилетия. Особенно велики здесь заслуги
видного канадского литературоведа Нортропа Фрая (Northrop Frye, b. 1910),
чье исследование "Пугающая симметрия" (The Fearful Symmetry: A Study of
William Blake, 1947) явилось подлинной вехой в блейкиане, как, впрочем, и
книга американского литературоведа Дэвида Эрдмана (David Erdman, b. 1904)
"Пророк в битве с империей" (Blake: Prophet against Empire, 1954),
развеявшая представление о Блейке как о визионере, которому не могли быть
интересны страсти своего времени и кипевшая вокруг борьба идей {Советское
литературоведение всегда рассматривало Блейка в социально-историческом
контексте его эпохи (см. работы А. А. Елистратовой, В. М. Жирмунского, Е. А.
Некрасовой и др.).}.
Сегодня Блейк воспринимается прежде всего как философский поэт,
наделенный неослабевающим интересом к социальной конкретности окружающего
мира, к этой его первоматерии, питающей творческую фантазию художника.
Эта конкретика входит уже в его "песни" раннего периода, сообщая многим
из них острую злободневность, которую должны были хорошо чувствовать
тогдашние читатели Блейка, сколь ни узок был их круг. В "пророческих
книгах", поэтическими средствами мифа воссоздающих былое, настоящее и
будущее Альбиона - символа человечества, фрагменты христианской, индийской,
античной мифологии дополняются специфически блейковскими мотивами и
персонажами, и возникает целостный образ эпохи с ее надеждами, заботами,
противоречиями.
Актуальный для того времени "сюжет" всегда оказывался у Блейка отзвуком
вечной драмы, в которой сталкиваются богоравный свободный человек и
простертый ниц перед алтарем прихожанин, Поэтический Гений и утилитарный
Разум, Воображение и Своекорыстие. И сама драма наполняется содержанием тем
более глубоким, что она развертывается в конкретном историческом контексте,
осознается и переживается реально, ощутимо воссозданной исторической
личностью, какой в "пророческих книгах" предстает повествующее "я". И каждая
деталь подобного "сюжета" становилась компонентом блейковского мифа о
человеке, взыскующем целостности и истинной духовности бытия в мире, уже
подчиненном утилитаристскому жизнепониманию со всеми неисчислимыми
бедствиями, которые оно за собой влечет.
Актуальнейшим "сюжетом" тех лет была революция в колониях Нового Света,
и "Америка" (1793) доносит живые отголоски умонастроения тогдашних
лондонских радикалов, веривших, что скоро заря новой, истинно разумной и
человечной цивилизации перекинется через океан. В поэме упомянуто о решающих
эпизодах войны мятежных территорий против метрополии, названы гремевшие в ту
пору американские имена. Эмоциональная тональность "Америки", переполняющее
ее радостное чувство завоеванной вольности, лишний раз свидетельствует, что
Блейк во многом оставался человеком XVIII столетия, которому ненавистен
монархический деспотизм и которого пьянит само слово Республика.
Но Блейк воспринимал революцию, как и все на свете, прежде всего в ее
нравственном и эстетическом смысле - как шаг на долгом пути к царству
Поэтического Гения, высвободившегося из оков.
И "Америка" написана не для прославления успехов побеждающей
демократии, хотя Блейк, несомненно, сочувствовал им всей душой.
Главенствующая роль принадлежит в поэме впервые здесь появляющемуся Орку -
блейковскому Прометею и Адонису, одному из центральных персонажей мифологии
"пророческих книг". В споре с ангелом Альбиона, олицетворяющим покорность
заведенному порядку вещей, он не только обличает английскую тиранию,
мешающую осуществиться американской свободе; Блейку важнее вложенная в уста
Орка мысль о необходимости революций как бродила духовной энергии человека -
революций, отнюдь не завершающихся провозглашением политической
независимости, ибо речь идет о разрушении темниц Своекорыстия в самом
человеческом сознании.
"Америка" - это гимн Свободе, и вызов царству Ночи, царству Уризена,
которое у Блейка символизирует порядок вещей в современном мире, и еще одно
подтверждение верности поэта своему идеалу богоравной личности, наделенной
творческим, созидающим Воображением. Как и многие другие блейковские поэмы,
"Америка" названа "пророчеством" не оттого, что автор пытается предсказать
будущее, - у Блейка пророк тот, кто в сиюминутном различает вечное и
непреходящее. Об истинном смысле борьбы, развернувшейся в колониях Нового
Света, спор Орка и Уризена говорит читателю Блейка больше, чем цитируемые в
поэме речи Вашингтона и достаточно достоверные в целом картины подлинных
событий.
Каждая подробность наполняется значением символа, историческая
реальность становится мифологической, а победа революции в колониях
осознается Блейком прежде всего как торжество свободного Гения над плоским,
утилитарным Разумом, оборачивающимся политической тиранией и "своекорыстной
святостью", которая очень далека от истинной человечности. Блейк видел
острее многих вольнодумцев его эпохи, которым кружили головы вести из
Франции и из Америки. Даже "Французская революция" при всем ее восторженном
пафосе содержит немало напоминаний о том, в каких муках рождаются и
принимают характер закона гуманные нормы общественной жизни. А в "Европе",
которая появилась всего три года спустя, постоянно слышится тревога, и она
внушена не только заговором монархий против революционной Франции, не только
расправой над членами лондонского Корреспондентского общества, заставившей
умолкнуть английских радикалов и республиканцев. Блейка тревожит пассивность
"обитателя темницы" - душевной темницы, в которой обретается рядовой
человек, не пробужденный к подлинной, высокой жизни ни 4 июля 1776 года, ни
штурмом Бастилии.
Поэма впервые выразила сомнения Блейка в том, что события во Франции
действительно знаменуют собой начало новой эры для всего человечества.
Пройдет еще несколько лет, и Блейк, избавившись от многих иллюзий своей
молодости, резко осудит бонапартизм. Впрочем, уже и Орк "Европы" заметно
отличается от Орка "Америки" - теперь это подавленный дух, блуждающий в
чащобах смерти.
Своеобразная трилогия, которую как бы образуют "Французская революция",
"Америка" и "Европа", отразила и противоречия эпохи, и менявшуюся идейную
ориентацию Блейка в те бурные годы, когда создавались эти "пророчества".
Менялось и содержание, выраженное важнейшими персонажами блейковской
мифологии: оттого Орк и наделен разными, порой несочетающимися качествами и
функциями в отдельных поэмах цикла.
Но вместе с тем Блейк не изменил ни своим демократическим верованиям,
ни важнейшей для "пророческих книг" мысли о неослабевающей борьбе полярных
начал, придающей бытию динамизм и незавершенность. В "Америке" эта мысль
выражена всего отчетливее: мир стремительно движется, догнивает долгая Ночь
человечества, и уже видны первые лучи Утра. Образ, созданный в финале поэмы,
- грандиозный, космический образ огня, борющегося с водами Атлантики и
бушующего над двумя континентами, - заключает в себе мысль об очистительном
нравственном пламени революции, которая призвана сокрушить Вавилон,
воздвигнутый в сердцах людей. Не просто политический переворот, а революция
духа является для Блейка ручательством, что воды Атлантики не затопят
новосозданный материк Воображения, как в свое время затопили они английский
остров, обращенный в вавилонскую темницу. Для Блейка назначение революции -
приблизить день, когда исчезнут все сухопутные и водные границы, разделившие
братьев по крови, и люди снова станут семьей, живущей по законам, которые
записаны в Вечносущем евангелии.
Так блейковское мышление преображало злободневные темы его эпохи. В них
вкладывалось содержание, только с накоплением исторического опыта
осознававшееся в его настоящей значимости и приобретавшее свою подлинную
актуальность, когда тема, в блейковские времена дискутировавшаяся на всех
углах, успевала давно уже сделаться достоянием профессоров. "Безумие" на
поверку оказывалось провидением, и в этом смысле поэмы действительно
приобретали "пророческое" значение.
Актуальным сюжетом была в те дни и борьба за запрещение работорговли; в
1787 году было основано аболиционистское общество, шли парламентские прения,
на которые в "Песнях Неведения" Блейк откликнулся стихотворением
"Негритенок". Это - редкие у него "стихи на случай", их антирасистский пафос
очевиден. Однако ими не исчерпывается в блейковском творчестве сам "сюжет".
Написанные в 1793 году "Видения дщерей Альбиона" посвящены как будто другой
теме; только отдельные стихи, - например, о тиране Теотормоне, у чьих ног,
"как волны на пустынном берегу, вскипают голоса рабов", - непосредственно
ввели в поэму явление, смущавшее совесть лучших людей эпохи. Они и стали
зерном, из которого выросло все "видение". Рабство героини поэмы Утуны -
рабство "безутешной души Америки", духовное рабство всех, порожденное
институтом рабовладения. Такого института не знает Альбион, но и его дочери
"рыдают в рабстве", которое для Блейка - универсальное состояние людского
рода: в Вавилоне идея равенства подменена отношениями раба и владельца, а
принцип свободы - системой закабаления, социального и нравственного.
Поразителен этот ярко выраженный у Блейка дар осознавать, как прямо
причастны к английским судьбам и к собственной судьбе события, явления,
коллизии далеких стран и далеких эпох, осознавать целостность, неделимость
человечества, взаимосвязь бесчисленных явлений физического и духовного мира,
их переходность, их движущееся единство. Собственно, Блейку и принадлежит
открытие диалектического взгляда на реальность, диалектического
художественного видения.
Всего последовательнее оно воплотилось в лучшем его лирическом цикле
"Песни Неведения и Познания", а наиболее открыто диалектический принцип
мировосприятия был сформулирован в программной для него поэме
"Бракосочетание Рая и Ада". По первому впечатлению она кажется прелюдией к
романтической "дьяволиаде" с характерным для нее прославлением Сатаны -
вольного духа, бросающего вызов самому небу. И кажется не без причины. Одно
только замечание о Мильтоне, который "был прирожденным Поэтом и, сам не зная
того, сторонником Дьявола", когда хотел восславить Бога, - это целая
философия, афористически выраженное кредо всего романтического
миропонимания. Да и построение поэмы, тридцатью годами предшествующей
"Прометею" (Prometheus Unbound, 1820) Шелли и байроновским мистериям, уже
полностью отвечает эстетике романтизма. В эпоху Юнга даже самый
свободомыслящий критик не мог бы оправдать этой необычной композиции с ее
причудливыми видениями, с ее афоризмами, фрагментами ритмизированной прозы,
философским диспутом поэта и пророков, а затем Ангела и Дьявола.
Не удостаивая ни малейшим вниманием правила школьной поэтики, Блейк
создает форму на глазах читателя, да и важна ему не формальная
завершенность, а выраженная до конца мысль. И хотя по своей сути это мысль
романтическая, понять ее можно, только окунувшись в атмосферу доживающего
свой век XVIII столетия. "Бракосочетание Рая и Ада" - предельное усилие
Блейка в его борьбе как с утилитарным Разумом, так и с поработившей людей
Церковью-Блудницей. Апогей его титанической борьбы за освобождение
Поэтического Гения. Декларация окончательного разрыва с исповедуемыми его
эпохой понятиями морального добра и зла, поскольку мир оказался на переломе,
на пороге великого сдвига, перед лицом Апокалипсиса, и лишь раскрепощенное
Воображение, высший духовный импульс, таящийся в самом человеке, а не
условное "добро" и "зло" обветшалых доктрин указывает верный путь в эти
грозовые годы.
Всякий односторонний, замкнутый в бытующих понятиях взгляд на жизнь
лишь обрекает личность на безысходное существование в тесном прямоугольнике
вавилонских стен. Ведь жизнь - это Движение, а оно "возникает из
Противоположностей. Влечение и Отвращение, Мысль и Действие, Любовь и
Ненависть необходимы для бытия Человека" - это великое органическое единство
и открылось Блейку "среди адских огней", в беседе с Исайей и Иезекиилем, в
испытаниях, которым подверг духовный разум поэта сошедший к нему Ангел.
Открылся "безмерный мир восторга, недоступный вашим чувствам", - чувствам
узников Уризена, персонажа, который в блейковской мифологии олицетворяет
несвободное сознание современного Альбиона. Это плен духа, плен мысли; но
"Жизнь - это Действие", мысль же только служит Действию оболочкой. "Действие
- Вечный Восторг".
Здесь - суть философской и поэтической концепции, лежащей в фундаменте
"Песен Неведения и Познания".
Впрочем, начатки диалектического постижения реальности можно обнаружить
уже в "Поэтических набросках". Даже и за наиболее светлыми, радостными
стихами этой юношеской книги угадывается не выраженное открыто, но уже
посетившее Блейка чувство противоречивости мира, его неизбежной и
необходимой дисгармонии, неоднозначности его явлений. Безумие у Блейка не
аномалия и не восславленное впоследствии романтиками средство возвыситься
над прозаизмом жизни, а "нормальное" бытие приверженца общепринятых
моральных представлений, неспособного совладать с диалектической сложностью
и "взрывчатостью" истинной, не иллюзорной действительности. Плен любви в
тогдашней поэзии - непременно сладкий плен, возвышение и очищение души, у
Блейка же высокое счастье соседствует с рабством, и "любви прекрасный князь"
тешится беспомощностью жертв, опутанных его сетями (Song). Блейк написал эти
стихи четырнадцатилетним подростком; едва ли для них был какой-то
биографический повод - перед нами не итог пережитого, а свидетельство
формирующейся мысли.
В "Песнях Неведения и Познания" диалектическое видение Блейка
приобретает глубину и всеобъемлющую значимость, доступную только великому
искусству. После того как были завершены "Песни Познания", Блейк никогда не
гравировал отпечатанный им пятью годами раньше цикл о Неведении отдельно. Да
это едва ли и было бы возможно, потому что смысл книги, ее существо - мысль
о неразрывности духовного опыта человека, о его целостности, обнимающей и
объединяющей в некоем высшем синтезе заложенную в личности от рождения
"невинность", чистоту - и всю неизбежную умудренность каждого далеким от
идеала бытием. Эта мысль о неожиданных, даже парадоксальных, порою
трагических, но крепчайших связях, которыми скреплены мечта и
действительность, детство и взрослый возраст человечества, его Неведение и
Познание, составляющие два противоположных, однако, строго соразмерных и
друг без друга одинаково незавершенных состояния Души.
Поэтому почти каждому стихотворению из цикла о Неведении находится свое
соответствие в цикле о Познании, причем отношения внутри этих пар -
отношения контраста, принципиальной разнонаправленности, но также и
органической взаимосвязи, которую необходимо понять и принять. Здесь-то, в
этой идее теснейшей соотнесенности "состояний", и воплотился блейковский
диалектический взгляд на реальность, схваченную в ее подвижности, борьбе, в
резких переходах от света к тени и от трагизма к высокой духовной радости, в
ее динамике, в жизненосном Движении, сокрушающем любую схоластическую Мысль
и любую претензию на абсолютность нравственных квалификаций. Там, где
усматривают лишь торжествующее "Добро", Блейк обнаруживает и ущербность; в
том, что именуют "Злом", - свою красоту. И вся книга оказывается еще одной
попыткой опровергнуть верования века, мало того - изменить сам строй его
мышления.
Однако художественное содержание "Песен" неизмеримо значительнее их
конкретной полемической задачи. Это поэзия, где мир осмыслен в сближениях,
для блейковского времени совершенно неожиданных, в высшей гармонии вечного и
непереносимой расчлененности социального, текущего своего бытия, в
пересечениях полярностей: ягненок, кроткий Агнец, - и созданный тем же
Мастером в той же кузне ослепительно прекрасный тигр, воплощение великой
энергии жизни, ее неиссякаемого огня и ярости, беспощадности ее законов;
прозревший в царстве Неведения, обретающий речь цветок - и другой цветок,
больная роза, зачахшая при соприкосновении с Познанием; сияющие лица детей
на светлом празднике в храме - и, в тот же самый Святой Четверг, голодные
детские лица на улицах с их никогда не кончающейся тьмой.
В таких противостояниях, в сквозном контрасте воздушных, легких тонов
цикла о Неведении, где все на свете еще дышит радостью и счастьем, точно в
дни творенья, и лаконичной, жесткой по штриху графики "Песен Познания",
изображающих полный горя макрокосм блейковского Сегодня, в самих резких
переключениях эмоционального и образного ряда уловлена трагичность слома
эпох и выражено чувство, которое оставалось неведомо XVIII веку. Это чувство
оборвавшейся поступательности, единонаправленности человеческой истории,
чувство дискретности и разорванности каждого существования, пришедшее на
смену былому ощущению его полноты и органичности, столь близкое романтикам
(и еще больше - поэтам нашего столетия) чувство потерянности в мире
разъединенных ложью церковных доктрин и потерпевшего банкротство
обожествленного Разума, среди людей, которые подобны подсолнуху, день за
днем тянущемуся к небосклону, но лишь утомленно провожающему светило в его
движении к иным, озаренным краям.
Первооткрыватели Блейка - прерафаэлиты - воспринимали "Песни Неведения
и Познания" как беспримесно романтическое произведение. И в самом деле,
может показаться, что основной мотив цикла - трагическое несовпадение
идеального и реального, естественного состояния мира, каким мы его видим в
"Песнях Неведения", и того бесчеловечного, духовно стерильного миропорядка,
который открывается в "Песнях Познания". Это чисто романтический мотив. Он
органичен для замысла Блейка, но не исчерпывает поэтическую концепцию,
воплощенную в его шедевре.
Естественный мир никогда не казался Блейку идеалом, недостижимым для
современного человека. Это побудило его критически отнестись к руссоистской
доктрине "естественности", столь важной для романтизма. Романтики доверяли
природе, порываясь к бегству от цивилизации, и искали панацею от зла
действительности в подражании "естественному" добру, "естественной" красоте.
Блейк говорил не о подражании, а о преображении мира творческой фантазией.
Один заказчик пожаловался, что фантазия увела Блейка слишком далеко. И в
ответ Блейк написал: "Этот Мир есть Мир Воображения и Видения... для
человека, наделенного Воображением, сама Природа - тоже Воображение".
Гармония природы, на его взгляд, была лишь предвосхищением более
высокой гармонии, которую должна создать целостная и одухотворенная
личность. Это убеждение предопределило и творческие принципы Блейка. У
романтиков природа - зеркало души, у Блейка - скорее книга символов. Он не
дорожит ни красочностью пейзажа, ни его достоверностью, как не дорожит и
психологизмом. Все окружающее воспринимается им в свете духовных конфликтов,
и прежде всего через призму вечного конфликта механистического и свободного
видения. В природе он обнаруживает ту же пассивность и механистичность, что
и в социальной жизни.
Поэтому и неведение, непорочность, духовная чистота, естественность -
все то, что определяет эмоциональную и образную гамму первой части цикла, -
для Блейка отнюдь не является лишь неким утраченным Раем. Его мысль сложнее,
- быть может, наиболее полно она передана в образе заблудившегося и
найденного ребенка, возникающем и в "Песнях Неведения" и в "Песнях
Познания".
Ребенок олицетворяет собой тип мироощущения, обладающего органикой и
целостностью, которые уже недоступны взрослому. В мире взрослых ребенок
всегда одинок и несчастен. Он словно заблудившаяся "истинная душа"
человечества. Для Блейка эта истинность - дар жизни по законам воображения.
Но и в царстве Неведения подобная жизнь не может быть полноценно
осуществлена. Познание - неизбежность для каждого, и оно вторгается даже в
светлый мир ребенка. Мальчик теряет в ночи отца, и потребовалось
вмешательство Неба, чтобы найти обратную дорогу. Предчувствием блужданий по
тупиковым путям Познания отравлена радость бытия в Неведении.
Здесь тоже выступает человеческая разделенность и несвобода от
жестокого реального мира. Блейк отверг то облегченное и иллюзорное решение
мучившего его конфликта, которое подсказывали идеи возврата к природе, к
нравственному и эмоциональному неведению как средству преодоления этой
несвободы. Она могла быть преодолена лишь после того, как душа вберет в себя
весь горький опыт Познания и преобразит его в согласии с идеалами духовности
и красоты, хранимыми каждым до той поры, пока не иссякла присущая человеку
творческая способность - Воображение, Видение. Только тогда "истинная душа"
будет действительно найдена - и человеком и человечеством.
В мире Блейка полярности Неведения и Познания, пересекаясь, не отрицают
друг друга. И в этом признании "противоположных состояний" необходимым
условием бытия личности, в этом отказе от соблазнов бегства в гармоничный,
бестревожный мир, ибо отдельно от Познания его просто не существует, Блейк
решительно расходится с романтической философией жизни, словно бы опережая
ее и становясь прямым предшественником поэзии новейшего времени, впервые о
себе заявившей уитменовскими "Листьями травы" и лирикой Бодлера.
Его Неведение - не идиллия, окрашивающая детские представления о мире,
и не царство осуществленной мечты, пригрезившееся поэту в минуты ничем не
омраченной душевной ясности. Это даже и не символ с годами утрачиваемой
поэтической настроенности человека, когда ему невозможной кажется сама мысль
о разрушении, несогласованности, жестокости - в природе ли, в общественном
ли его существовании.
Скорее это некое духовное качество, подспудно хранящаяся память о том,
каким является в мир - "взрослый" мир, неизбежный для него, как и для всех,
мир Познания, движущийся, полный противоречий, притягивающий и отталкивающий
СОДЕРЖАНИЕ
From "Poetical Sketches"
Из книги "Поэтические наброски"
1. Song
1. Песня. Перевод С. Я. Маршака
Перевод А. В. Парина
2. То Spring
2. К весне. Перевод В. А. Потаповой
3. То Summer
3. К лету. Перевод В. А. Потаповой
4. То Autumn
4. К осени. Перевод В. А. Потаповой
5. То Winter
5. К зиме. Перевод В. А. Потаповой
6. Mad Song
6. Безумная песня. Перевод А. В. Парина
7. То the Muses
7. К музам. Перевод В. А. Потаповой
8. Blind Man's Buff
8. Игра в жмурки. Перевод С. Я. Маршака
9. Gwin, King of Norway
9. Король Гвин. Баллада. Перевод С. Я. Маршака
10. From "King Edward the Third"
10. Песня менестреля. Перевод А. Шараповой
From "An Island in the Moon"
Стихи из "Острова на луне"
11. To be or not to be
11. Быть иль не быть, вот в чем... Перевод В. Л. Топорова
12. Leave, О leave me to my sorrows
12. Предоставь меня печали... Перевод В. А. Потаповой
Songs of Innocence and of Experience Shewing the Two Contrary States of
the Human Soul
Песни Неведения и Познания, показывающие два противоположных состояния
человеческой души
Songs of Innocence
Песни Неведения
13. Introduction
13. Вступление. Перевод С. Я. Маршака
Перевод В. Л. Топорова
14. The Shepherd
14. Пастух. Перевод С. Я. Маршака
15. The Echoing Green
15. Зеленое ay. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
16. The Lamb
16* Ягненок. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
17. The Little Black Boy
17. Негритенок. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
18. The Blossom
18. Цветок. Перевод В. Б. Микушевича
19. The Chimney Sweeper
19/ Маленький трубочист. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
20. The Little Boy Lost
20.* Заблудившийся мальчик. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
21. The Little Boy Found
21.* Мальчик найденный. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
22. Laughing Song
22. Смеющаяся песня. Перевод С. Я. Маршака
23. A Cradle Song
23. Колыбельная песня. Перевод К. Д. Бальмонта
24. The Divine Image
24. По образу и подобию. Перевод В. Л. Топорова
25. Holy Thursday
25. Святой четверг. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
26. Night
26. Ночь. Перевод С. Я. Маршака
* Перевод В. Л. Топорова
27. Spring
27. Весна. Перевод С. Я. Маршака
28. Nurse's Song
28. Нянюшкина песня. Перевод В. Б. Микушевича
29. Infant Joy
29. Дитя-радость. Перевод С. Я. Маршака
30. A Dream
30. Сон. Перевод В. Л. Топорова
31. On Another's Sorrow
31. О скорби ближнего. Перевод С. Я. Маршака
Songs of Experience
Песни Познания
32. Introduction
32. Вступление. Перевод В. Л. Топорова
33. Earth's Answer
33. Ответ Земли. Перевод В. Л. Топорова
34. The Clod and the Pebble
34. Ком Земли и Камень. Перевод В. Л. Топорова
35. Holy Thursday
35.* Святой четверг. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
36. The Little Girl Lost
36. Заблудшая дочь. Перевод В. Б. Микушевича
37. The Little Girl Found
37. Обретенная дочь. Перевод В. Б. Микушевича
38. The Chimney Sweeper
38. Маленький трубочист. Перевод В. Л. Топорова
39. Nurse's Song
39. Нянюшкина песня. Перевод В. Б. Микушевича
40. The Sick' Rose
40. Больная роза. Перевод В. А. Потаповой
Перевод А. В. Парина
41. The Fly
41.* Мотылек. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
42. The Angel
42. Ангел. Перевод В. Л. Топорова
43. The Tyger
43. Тигр. Перевод В. Л. Топорова
Перевод К. Д. Бальмонта
Перевод С. Я. Маршака
44. My Pretty Rose-Tree
44. Мой розовый куст. Перевод В. Л. Топорова
45. Ah! Sun-flower! weary of time
45. Ах! Подсолнух! что за жребий... Перевод В. Л. Топорова .
46. The Lily
46. Лилея. Перевод А. В. Парина
Перевод С. Я. Маршака
Перевод В. А. Потаповой
47. The Garden of Love
47.* Сад любви. Перевод В. Л. Топорова
Перевод В. А. Потаповой
48. The Little Vagabond
48. Маленький бродяжка. Перевод С. Я. Маршака
* Перевод В. Л. Топорова
49. London
49. Лондон. Перевод С. Я. Маршака
* Перевод В. Л. Топорова
50. The Human Abstract
50. Человеческая абстракция. Перевод С. Я. Маршака
51. Infant Sorrow
51. Дитя-горе. Перевод В. Л. Топорова
52. A Poison Tree
52. Древо яда. Перевод С. Я. Маршака
53. A Little Boy Lost
53. Заблудившийся мальчик. Перевод С. Я. Маршака
54. A Little Girl Lost
54. Заблудшая девочка. Перевод В. Л. Топорова
55. То Tirzah
55. К Тирзе. Перевод В. Л. Топорова
56. The Schoolboy
56. Школьник. Перевод С. Я. Маршака
57. The Voice of the Ancient Bard
57. Голос древнего барда. Перевод В. Б. Микушевича
From "The Rossetti Manuscript"
Из "Манускрипта Россетти"
(1789-1793)
58. Never seek to tell thy love
58. Словом высказать нельзя... Перевод С. Я. Маршака
* Перевод В. Л. Топорова
59. I saw a Chapel all of gold
59.* Предстал мне Златоглавый Храм
Перевод В. Л. Топорова
Перевод В. А. Потаповой
60. I asked a thief to steal me a peach
60. Вора просил я персик украсть... Перевод В. А. Потаповой
61. I heard an Angel singing
61. Я слышал ангела пенье... Перевод В. А. Потаповой
62. A Cradle Song
62.* Колыбельная. Перевод В. Л. Топорова
63. I fear'd the fury of my wind
63. Страшился я: мой вихрь убьет... Перевод В. А. Потаповой
64. Infant Sorrow
64. Дитя-горе. Перевод В. Л. Топорова
65. Thou hast a lap full of seed
65. Зерна у тебя в подоле... Перевод В. А. Потаповой
66. In a Mirtle Shade
66. Под миртовым древом. Перевод В. А. Потаповой
67. То Nobodaddy
67.* Отцу, не породившему сына. Перевод В. Л. Топорова
Перевод В. А. Потаповой
68. The Wild Flower's Song
68. Песня дикого цветка. Перевод С. Я. Маршака
69. О lapwing! thou fliest around the heath
69. О чибис! Ты видишь внизу пустополье... Перевод В. А. Потаповой
70. Soft Snow
70. Мягкий снег. Перевод В. А. Потаповой
71. Merlin's Prophecy
71. Пророчество Мерлина. Перевод В. А. Потаповой
72. Day
72. День. Перевод В. А. Потаповой
73. Why should I care for the men of Thames
73. Темза и Огайо. Перевод В. А. Потаповой
74. Abstinence sows sand all over
74. Пламень волос и румяную плоть... Перевод В. А. Потаповой
75. If you trap the moment before it's ripe
75. Схватив за вихор прежде времени случай... Перевод В. А. Потаповой
76. Не who bends to himself a Joy
76. Летучая радость. Перевод С. Я. Маршака
77. Riches
77. Богатство. Перевод С. Я. Маршака
78. An Answer to the Parson
78. Разговор духовного отца с прихожанином. Перевод С. Я. Маршака
79. Soft deceit & idleness
79. Леность и обман блаженный... Перевод В. А. Потаповой
80. Let the Brothels of Paris be opened
80. Двери настежь, парижские бордели!.. Перевод В. Л. Топорова
(1800-1803)
81. My Spectre around me night and day
81.* Спектр и эманация. Перевод В. Л. Топорова
Перевод В. А. Потаповой
82. When Klopstock England defied
82.* Клопшток Англию хулил как хотел... Перевод В. Л. Топорова
83. Mock on, mock on, Voltaire, Rousseau
83. Живей, Вольтер! Смелей, Руссо!.. Перевод В. Л. Топорова
84. When a man has married a wife
84. Пока не женимся... Перевод С. Я. Маршака
85. On the Virginity of the Virgin Mary and Johanna Southcott
85. О девственности девы Марии и Джоанны Саускотт. Перевод В. А.
Потаповой
86. Morning
86. Утро. Перевод С. Я. Маршака
87. Now Art has lost its mental charms
87.* Утратило искусство свой... Перевод В. Л. Топорова
(1808-1811)
88. То F[laxman]
88. Моему хулителю. Перевод С. Я. Маршака
89. Here lies John Trot, the friend of all mankind
89. Ни одного врага всеобщий друг, Джон Трот... Перевод В. А. Потаповой
90. I was buried near this dyke
90. Эпитафия. Перевод С. Я. Маршака
91. My title as a genius thus is prov'd
91. Теперь попробуйте сказать, что я не гениален... Перевод В. А.
Потаповой
92. Grown old in Love
92. Всю жизнь любовью пламенной сгорая... Перевод С. Я. Маршака
93. All pictures that's panted with sense and with thought
93. Чувства и мысли в картине нашедший... Перевод В. А. Потаповой
94. Why was Cupid a boy
94. Купидон. Перевод В. А. Потаповой
95. I asked my dear friend Orator Prig
95. Что оратору нужно?.. Перевод С. Я. Маршака
96. Having given great offence by writing in prose
96. Блейк в защиту своего Каталога. Перевод В. А. Потаповой
97. Some people admire the work of a fool
97. Творенье дурака по вкусу многим людям... Перевод В. А. Потаповой
98. Since all the riches of this world
98. О благодарности. Перевод С. Я. Маршака
99. I rose up at the dawn of day
99. Я встал, когда редела ночь... Перевод С. Я. Маршака
The Pickering Manuscript
Манускрипт Пикеринга
(1800-1803)
100. The Smile
100. Улыбка. Перевод А. В. Парина
* Перевод В. Л. Топорова
101. The Golden Net
101. Златая сеть. Перевод В. А. Потаповой
102. The Mental Traveller
102. Странствие. Перевод В. Л. Топорова
103. The Land of Dreams
103. Юдоль грез. Перевод В. Л. Топорова
104. Mary
104. Мэри. Перевод С. Я. Маршака
105. The Crystal Cabinet
105.* Хрустальная шкатулка. Перевод В. Л. Топорова
Перевод С. Я. Маршака
106. The Grey Monk
106. Серый монах. Перевод В. Л. Топорова
107. Auguries of Innocence
107.* Изречения невинности. Перевод В. Л. Топорова
108. Long John Brown and Little Mary Bell
108. Длинный Джон Браун и малютка Мэри Бэлл. Перевод С. Я. Маршака
109. William Bond
109. Вильям Бонд. Перевод В. Л. Топорова
The Book of Thel
Книга Тэль. Перевод С. Я. Маршака
The Marriage of Heaven and Hell
Бракосочетание Рая и Ада. Перевод А. Я. Сергеева
Visions of the Daughters of Albion
Видения дщерей Альбиона. Перевод А. Я. Сергеева
The French Revolution
* Французская революция. Перевод В. Л. Топорова
America
* Америка. Перевод В. Л. Топорова
Europe
* Европа. Перевод В. Л. Топорова
From "Milton
Из поэмы "Мильтон". Перевод С. Я. Маршака
Комментарии
Даты жизни и творчества Блейка
Selected verse
Стихи
ИЗ КНИГИ "ПОЭТИЧЕСКИЕ НАБРОСКИ"
How sweet I roam'd from field to field
And tasted all the summer's pride,
Till I the Prince of Love beheld
Who in the sunny beams did glide!
He show'd me lilies for my hair,
And blushing roses for my brow;
He led me through his gardens fair
Where all his golden pleasures grow.
With sweet May dews my wings were wet,
And Phoebus fir'd my vocal rage;
He caught me in his silken net,
And shut me in his golden cage.
He loves to sit and hear me sing,
Then, laughing, sports and plays with me -
Then stretches out my golden wing,
And mocks my loss of liberty.
В полях порхая и кружась,
Как был я счастлив в блеске дня,
Пока любви прекрасный князь
Не кинул взора на меня.
Мне в кудри лилии он вплел,
Украсил розами чело,
В свои сады меня повел,
Где столько тайных нег цвело.
Восторг мой Феб воспламенил,
И, упоенный, стал я петь...
А он меж тем меня пленил,
Раскинув шелковую сеть.
Мой князь со мной играет зло.
Когда пою я перед ним,
Он расправляет мне крыло
И рабством тешится моим.
Перевод С. Я. Маршака
О thou with dewy locks, who lookest down
Thro' the clear windows of the morning, turn
Thine angel eyes upon our western isle,
Which in full choir hails thy approach, О Spring!
The hills tell each other, and the list'ning
Valleys hear; all our longing eyes are turned
Up to thy bright pavilions: issue forth,
And let thy holy feet visit our clime.
Come o'er the eastern hills, and let our winds
Kiss thy perfumed garments; let us taste
Thy morn and evening breath; scatter thy pearls
Upon our love-sick land that mourns for thee.
О deck her forth with thy fair fingers; pour
Thy soft kisses on her bosom; and put
Thy golden crown upon her languish'd head,
Whose modest tresses were bound up for thee.
О светлый Гений с влажными кудрями,
Глядящий из промытых окон утра!
Ты взором ангельских очей окинь
Наш остров западный: он ждет Весны!
Перекликаются холмы и долы;
Глаза на твой блистающий шатер
Устремлены: в наш край стопой святой
Шагни через восточную гряду!
Нам утренним дыханьем и вечерним
Упиться дай! Пускай целуют ветры
Твою благоуханную одежду.
Земля полна истомы. Жемчугами
Укрась и поцелуями осыпь
Ей грудь, перстами чудными надень
Златой венец на голову, чьи косы
Стыдливо для тебя расплетены.
Перевод В. А. Потаповой
О thou who passest thro' our valleys in
Thy strength, curb thy fierce steeds, allay the heat
That flames from their large nostrils! thou, О Summer,
Oft pitched'st here thy golden tent, and oft
Beneath our oaks hast slept, while we beheld
With joy thy ruddy limbs and flourishing hair.
Beneath our thickest shades we oft have heard
Thy voice, when noon upon his fervid car
Rode o'er the deep of heaven; beside our springs
Sit down, and in our mossy valleys, on
Some bank beside a river clear, throw thy
Silk draperies off, and rush into the stream:
Our valleys love the Summer in his pride.
Our bards are fam'd who strike the silver wire:
Our youth are bolder than the southern swains:
Our maidens fairer in the sprightly dance:
We lack not songs, nor instruments of joy,
Nor echoes sweet, nor waters clear as heaven,
Nor laurel wreaths against the sultry heat.
С твоим вторженьем к нам в долины, Лето,
Ты жаром пышущих коней сдержи,
Умерь из ноздрей летящий пламень!
Когда в златых шатрах, среди дубов,
Тебя клонило в сон, цветущим телом
И роскошью кудрей мы любовались.
Мы слушали твой голос в гуще леса,
Когда по небу в знойной колеснице
Катился полдень. У ручья присядь
Иль у реки, в долине мшистой, сбрось
Одежды мягкий шелк и прыгни в воду
Прозрачную. Во всем великолепье,
Тебя долины наши любят, Лето!
Из серебра у наших бардов струны.
Южан отважней наши храбрецы.
Никто не пляшет лучше наших дев.
У нас есть песни, сладостное эхо,
И реки, светлые как небеса,
И лавролиственных венков прохлада.
Перевод В. А. Потаповой
О Autumn, laden with fruit, and stained
With the blood of the grape, pass not, but sit
Beneath my shady roof; there thou may'st rest,
And tune thy jolly voice to my fresh pipe,
And all the daughters of the year shall dance!
Sing now the lusty song of fruits and flowers.
'The narrow bud opens her beauties to
The sun, and love runs in her thrilling veins;
Blossoms hang round the brows of Morning, and
Flourish down the bright cheek of modest Eve,
Till clust'ring Summer breaks forth into singing,
And feather'd clouds strew flowers round her head.
"The spirits of the air live on the smells
Of fruit; and Joy, with pinions light, roves round
The gardens, or sits singing in the trees.'
Thus sang the jolly Autumn as he sat;
Then rose, girded himself, and o'er the bleak
Hills fled from our sight; but left his golden load.
Запятнанная кровью винограда,
Отягощенная плодами Осень,
Мой кров укромный не минуй, настрой
Свой голос в лад моей свирели свежей,
Чтоб года лучшим дочерям плясать!
Спой песню о цветах, плодах и злаках.
"Тугой бутон раскрыл светилу полдня
Свои красы; по всем прожилкам с дрожью
Текла любовь! Цветы венков свисали
Над лбом рассвета и зари вечерней
Стыдливыми щеками. Разразилось
Под перистыми облаками Лето.
Воздушных духов кормит сладкий запах
Плодов; снует на легких крыльях радость
По саду, заливаясь меж ветвей".
Так пела Осень у меня в гостях,
Но молча за угрюмые холмы
Ушла, златую ношу сбросив с плеч.
Перевод В. А. Потаповой
'О Winter! bar thine adamantine doors:
The north is thine; there hast thou built thy dark
Deep-founded habitation. Shake not thy roofs,
Nor bend thy pillars with thine iron car.'
He hears me not, but o'er the yawning deep
Rides heavy; his storms are unchain'd, sheathed
In ribbed steel; I dare not lift mine eyes,
For he hath rear'd his sceptre o'er the world.
Lo! now the direful monster, whose skin clings
To his strong bones, strides o'er the groaning rocks:
He withers all in silence, and in his hand
Unclothes the earth, and freezes up frail life.
He takes his seat upon the cliffs, - the mariner
Cries in vain. Poor little wretch, that deal'st
With storms! - till heaven smiles, and the monster
Is driv'n yelling to his caves beneath mount Hecla.
Зима, замкни алмазные врата!
На Севере уходит в глубь земли
Твой мрачный кров. Не сотрясай его,
Не гни подпор железной колесницей.
Не слышит! Над зияющей бездной
Несется тяжело, свой грозный скиптер
Воздев и стаю бурь спустив с цепи.
Окованы они ребристой сталью.
Но чу! Страшилище шагает - кожа
Да кости, - а под ним утесы стонут.
Вот-вот разденет землю, чтоб морозом
Дыханье жизни хрупкой умертвить.
Оно садится на скалу. Злосчастный,
Со штормом бьется мореход, пока
Улыбка небо озарит и рухнет
Чудовище в провалы Геклы с воем.
Перевод В. А. Потаповой
The wild winds weep,
And the night is a-cold;
Come hither, Sleep,
And my griefs unfold:
But lo! the morning peeps
Over the eastern steeps,
And the rustling beds of dawn
The earth do scorn.
Lo! to the vault
Of paved heaven,
With sorrow fraught
My notes are driven:
They strike the ear of night,
Make weep the eyes of day;
They make mad the roaring winds,
And with tempests play.
Like a fiend in a cloud,
With howling woe
After night I do crowd,
And with night will go;
I turn my back to the east
From whence comforts have increas'd;
For light doth seize my brain
With frantic pain.
В клоках небосклон,
Студеный и лютый.
Коснись меня, Сон,
Печали распутай!
Но щурится заря,
Восток животворя.
Щебетание утренних птах
Занялось в небесах.
И в полог угрюмый,
В шатер небоската
Летят мои думы,
Печалью чреваты,
Смущая ночи слух
И взоры солнцу застя,
И вселяют безумную ярость
В бушеванье ненастья.
Как морок, плыву
И в туче рыдаю.
Я ночью живу -
Наутро истаю.
К востоку спиной повернусь,
Приманкой его не прельщусь,
Ибо свет обжигает мой мозг,
Как расплавленный воск.
Перевод А. В. Парина
Whether on Ida's shady brow,
Or in the chambers of the East,
The chambers of the sun, that now
From ancient melody have ceas'd;
Whether in Heaven ye wander fair,
Or the green corners of the earth,
Or the blue regions of the air
Where the melodious winds have birth;
Whether on crystal rocks ye rove,
Beneath the bosom of the sea
Wand'ring in many a coral grove,
Fair Nine, forsaking Poetry!
How have you left the ancient love
That bards of old enjoy'd in you!
The languid strings do scarcely move!
The sound is forc'd, the notes are few!
На склонах Иды затененных,
В чертогах, что Восток воздвиг, -
В покоях, солнцем напоенных,
Где песнопений смолк язык,
Вы обретаетесь, богини,
Иль в небесах, среди миров?
Иль в тех слоях, где воздух синий
Рождает музыку ветров?
Или под лоном вод зеркальных
Вы, девять богоравных дев,
Средь рощ коралла, скал хрустальных
Сошлись, поэзию презрев?
Как вы могли забыть о чудной
Любви к певцам ушедших лет?
Ослабли струны, звуки скудны,
Нот мало, искренности нет!
Перевод В. А. Потаповой
8. BLIND MAN'S BUFF
When silver snow decks Susan's clothes,
And jewel hangs at th' shepherd's nose,
The blushing bank is all my care,
With hearth so red, and walls so fair;
'Heap the sea-coal, come, heap it higher,
The oaken log lay on the fire.'
The well-wash'd stools, a circling row,
With lad and lass, how fair the show!
The merry can of nut-brown ale,
The laughing jest, the love-sick tale,
Till, tir'd of chat, the game begins.
The lasses prick the lads with pins;
Roger from Dolly twitch'd the stool,
She, falling, kiss'd the ground, poor fool!
She blush'd so red, with side-long glance
At hob-nail Dick, who griev'd the chance.
But now for Blind man's Buff they call;
Of each encumbrance clear the hall -
Jenny her silken 'kerchief folds,
And blear-eyed Will the black lot holds.
Now laughing stops, with 'Silence! hush!'
And Peggy Pout gives Sam a push.
The Blind man's arms, extended wide,
Sam slips between: - 'O woe betide
Thee, clumsy Will!' - But titt'ring Kate
Is penn'd up in the corner straight!
And now Will's eyes beheld the play;
He thought his face was t'other way.
'Now, Kitty, now! what chance hast thou,
Roger so near thee! - Trips, I vow!'
She catches him - then Roger ties
His own head up - but not his eyes;
For thro' the slender cloth he sees,
And runs at Sam, who slips with ease
His clumsy hold; and, dodging round,
Sukey is tumbled on the ground! -
'See what it is to play unfair!
Where cheating is, there's mischief there.'
But Roger still pursues the chase,-
'He sees! he sees!' cries, softly, Grace;
'O Roger, thou, unskill'd in art,
Must, surer bound, go thro' thy part!
Now Kitty, pert, repeats the rimes,
And Roger turns him round three times,
Then pauses ere he starts-but Dick
Was mischief bent upon a trick;
Down on his hands and knees he lay
Directly in the Blind man's way,
Then cries out 'Hem!' Hodge heard, and ran
With hood-wink'd chance - sure of his man;
But down he came. - Alas, how frail
Our best of hopes, how soon they fail!
With crimson drops he stains the ground;
Confusion startles all around.
Poor piteous Dick supports his head,
And fain would cure the hurt he made;
But Kitty hasted with a key,
And down his back they straight convey
The cold relief; the blood is stay'd
And Hodge again holds up his head.
Such are the fortunes of the game,
And those who play should stop the same
By wholesome laws; such as all those
Who on the blinded man impose
Stand in his stead; as, long a-gone,
When men were first a nation grown,
Lawless they liv'd, till wantonness
And liberty began t' increase,
And one man lay in another's way:
Then laws were made to keep fair play.
Только снег разоденет Сусанну в меха
И повиснет алмаз на носу пастуха,
Дорог_а_ мне скамья пред большим очагом
Да огнем озаренные стены кругом.
-----
Горою уголь громоздите,
А поперек бревно кладите.
И табуретки ставьте в круг
Для наших парней и подруг.
В бочонке эль темней ореха,
Любовный шепот. Взрывы смеха,
Когда ж наскучит болтовня,
Затеем игры у огня.
Девчонки шустрые ребят
Кольнуть булавкой норовят.
Но не в долгу у них ребята -
Грозит проказницам расплата.
Вот Роджер бровью подмигнул
И утащил у Долли стул.
И вот, не ждавшая подвоха,
Поцеловала пол дуреха!
Потом оправила наряд,
На Джона бросив томный взгляд.
Джон посочувствовал девчурке.
Меж тем играть решили в жмурки
И стали быстро убирать
Все, что мешало им играть.
Платок сложила Мэг два раза
И завязала оба глаза
Косому Виллу для того,
Чтоб он не видел ничего.
Чуть не схватил он Мэг за платье,
А Мэг, смеясь, к нему в объятья
Толкнула Роджера, но Вилл
Из рук добычу упустил.
Девчонки дразнят ротозея:
"Лови меня! Лови скорее!"
И вот, измаявшись вконец,
Бедняжку Кэт настиг слепец.
Он по пятам бежал вдогонку
И в уголок загнал девчонку.
- Попалась, Кэтти? Твой черед
Ловить того, кто попадет!
Смотри, вот Роджер, Роджер близко!.. -
И Кэтти быстро, словно киска,
В погоню кинулась за ним.
(Ему подставил ножку Джим.)
Надев платок, он против правил
Глаза свободными оставил.
И, глядя сквозь прозрачный шелк,
Напал на Джима он, как волк,
Но Джим ему не дался в руки
И с ног свалил малютку Сьюки.
Так не доводит до добра
Людей бесчестная игра!..
Но тут раздался дружный крик:
"Он видит, видит!" - крикнул Дик.
"Ай да слепец!" - кричат ребята.
Не спорит Роджер виноватый.
И вот, как требует устав,
На Роджера наложен штраф:
Суровый суд заставил плута
Перевернуться трижды круто.
И, отпустив ему грехи,
Вертушка Кэт прочла стихи,
Чтобы игру начать сначала.
"Лови!" - вертушка закричала.
Слепец помчался напрямик,
Но он не знал, что хитрый Дик
Коварно ждет его в засаде
На четвереньках - шутки ради.
Он так и грохнулся... Увы!
Все наши планы таковы.
Не знает тот, кто счастье ловит,
Какой сюрприз судьба готовит...
Едва в себя слепец пришел
И видит: кровью залит пол.
Лицо ощупал он рукою -
Кровь из ноздрей бежит рекою.
Ему раскаявшийся Дик
Расстегивает воротник,
А Сэм несет воды холодной.
Но все старанья их бесплодны.
Кровь так и льет, как дождь из туч,
Пока не приложили ключ
К затылку раненого. (С детства
Нам всем знакомо это средство!)
Вот что случается порой,
Когда плутуют за игрой.
Создать для плутовства препоны
Должны разумные законы.
Ну, например, такой закон
Быть должен строго соблюден:
Пусть люди, что других обманут,
На место потерпевших станут.
Давным-давно - в те времена,
Когда людские племена
На воле жили, -нашим дедам
Был ни один закон неведом.
Так продолжалось до тех пор,
Покуда не возник раздор,
И ложь, и прочие пороки, -
Стал людям тесен мир широкий.
Тогда сказать пришла пора:
- Пусть будет честная игра!
Перевод С. Я. Маршака
Come, kings, and listen to my song:
When Gwin, the son of Nore,
Over the nations of the North
His cruel sceptre bore;
The nobles of the land did feed
Upon the hungry poor;
They tear the poor man's lamb, and drive
The needy from their door.
'The land is desolate; our wives
And children cry for bread;
Arise, and pull the tyrant down!
Let Gwin be humbled!'
Gordred the giant rous'd himself
From sleeping in his cave;
He shook the hills, and in the clouds
The troubl'd banners wave.
Beneath them roll'd, like tempests black,
The num'rous sons of blood;
Like lions' whelps, roaring abroad,
Seeking their nightly food.
Down Bleron's hills they dreadful rush,
Their cry ascends the clouds;
The trampling horse and clanging arms
Like rushing mighty floods!
Their wives and children, weeping loud,
Follow in wild array,
Howling like ghosts, furious as wolves
In the bleak wintry day.
'Pull down the tyrant to the dust,
Let Gwin be humbled,'
They cry, 'and let ten thousand lives
Pay for the tyrant's head.'
From tow'r to tow'r the watchmen cry,
'O Gwin, the son of Nore,
Arouse thyself! the nations, black
Like clouds, come rolling o'er!'
Gwin rear'd his shield, his palace shakes,
His chiefs come rushing round;
Each, like an awful thunder cloud,
With voice of solemn sound:
Like reared stones around a grave
They stand around the King!
Then suddenly each seiz'd his spear,
And clashing steel does ring.
The husbandman does leave his plough
To wade thro' fields of gore;
The merchant binds his brows in steel,
And leaves the trading shore;
The shepherd leaves his mellow pipe,
And sounds the trumpet shrill;
The workman throws his hammer down
To heave the bloody bill.
Like the tall ghost of Barraton
Who sports in stormy sky,
Gwin leads his host, as black as night
When pestilence does fly,
With horses and with chariots -
And all his spearmen bold
March to the sound of mournful song,
Like clouds around him roll'd.
Gwin lifts his hand-the nations halt,
'Prepare for war!' he cries -
Gordred appears! - his frowning brow
Troubles our northern skies.
The armies stand, like balances
Held in th' Almighty's hand; -
'Gwin, thou hast fill'd thy measure up:
Thou'rt swept from out the land.'
And now the raging armies rush'd
Like warring mighty seas;
The heav'ns are shook with roaring war,
The dust ascends the skies!
Earth smokes with blood, and groans and shakes
To drink her children's gore,
A sea of blood; nor can the eye
See to the trembling shore!
And on the verge of this wild sea
Famine and death doth cry;
The cries of women and of babes
Over the field doth fly.
The King is seen raging afar,
With all his men of might;
Like blazing comets scattering death
Thro' the red fev'rous night.
Beneath his arm like sheep they die,
And groan upon the plain;
The battle faints, and bloody men
Fight upon hills of slain.
Now death is sick, and riven men
Labour and toil for life;
Steed rolls on steed, and shield on shield,
Sunk in this sea of strife!
The god of war is drunk with blood;
The earth doth faint and fail;
The stench of blood makes sick the heav'ns;
Ghosts glut the throat of hell!
О what have kings to answer for
Before that awful throne;
When thousand deaths for vengeance cry,
And ghosts accusing groan!
Like blazing comets in the sky
That shake the stars of light,
Which drop like fruit unto the earth
Thro' the fierce burning night;
Like these did Gwin and Gordred meet,
And the first blow decides;
Down from the brow unto the breast
Gordred his head divides!
Gwin fell: the sons of Norway fled,
All that remain'd alive;
The rest did fill the vale of death,
For them the eagles strive.
The river Dorman roll'd their blood
Into the northern sea;
Who mourn'd his sons, and overwhelm'd
The pleasant south country.
Баллада
Внемлите песне, короли!
Когда норвежец Гвин
Народов северной земли
Был грозный властелин,
В его владеньях нищету
Обкрадывала знать.
Овцу последнюю - и ту
Старались отобрать.
"Не кормит нищая земля
Больных детей и жен.
Долой тирана-короля,
Пускай покинет трон!"
Проснулся Гордред между скал,
Тирана лютый враг,
И над землей затрепетал
Его мятежный стяг.
За ним идут сыны войны
Лавиною сплошной,
Как львы, сильны и голодны,
На промысел ночной.
Через холмы их путь лежит,
Их клич несется ввысь.
Оружья лязг и дробь копыт
В единый гул слились.
Идет толпа детей и жен
Из сел и деревень,
И яростно звучит их стон
В железный зимний день.
Звучит их стон как волчий вой.
В ответ гудит земля.
Народ идет за головой
Тирана-короля.
От башни к башне мчится весть
По всей большой стране:
"Твоих противников не счесть.
Готовься, Гвин, к войне!"
Норвежец щит подъемлет свой
И витязей зовет,
Подобных туче грозовой,
В которой гром живет.
Как плиты, что стоймя стоят
На кладбище немом,
Стоит бойцов безмолвный ряд
Пред грозным королем.
Они стоят пред королем,
Недвижны, как гранит,
Но вот один взмахнул копьем,
И сталь о сталь звенит.
Оставил земледелец плуг,
Рабочий - молоток,
Сменил свирель свою пастух
На боевой рожок.
Король войска свои ведет,
Как грозный призрак тьмы,
Как ночь, которая несет
Дыхание чумы.
И колесницы и войска
Идут за королем,
Как грозовые облака,
Скрывающие гром.
- Остановитесь! - молвил Гвин
И указал вперед. -
Смотрите, Гордред-исполин
Навстречу нам идет!..
Стоят два войска, как весы,
Послушные судьбе.
Король, последние часы
Отпущены тебе.
Настало время - и сошлись
Заклятых два врага,
И конница взметает ввысь
Сыпучие снега.
Вся содрогается земля
От грохота шагов.
Людская кровь поит поля -
И нет ей берегов.
Летают голод и нужда
Над грудой мертвых тел.
Как много горя и труда
Для тех, кто уцелел!
Король полки бросает в бой.
Сверкают их мечи
Лучом кометы огневой,
Блуждающей в ночи.
Живые падают во прах,
Как под серпом жнецов.
Другие бьются на костях
Бессчетных мертвецов.
Вот конь под всадником убит.
И падают, звеня,
Конь на коня, и щит на щит,
И на броню броня.
Устал кровавый бог войны.
Он сам от крови пьян.
Смердящий пар с полей страны
Восходит, как туман.
О, что ответят короли,
Представ на Страшный суд,
За души тех, что из земли
О мести вопиют!
Не две хвостатые звезды
Столкнулись меж собой,
Рассыпав звезды, как плоды
Из чаши голубой.
То Гордред, горный исполин,
Шагая по телам,
Настиг врага - и рухнул Гвин,
Разрублен пополам.
Исчезло воинство его.
Кто мог, живым ушел.
А кто остался, на того
Косматый сел орел.
А реки кровь и снег с полей
Умчали в океан,
Чтобы оплакал сыновей
Бурливый великан.
Перевод С. Я. Маршака
10. FROM "KING EDWARD THE THIRD"
О sons of Trojan Brutus, cloth'd in war,
Whose voices are the thunder of the field,
Rolling dark clouds o'er France, muffling the sun
In sickly darkness like a dim eclipse,
Threatening as the red brow of storms, as fire
Burning up nations in your wrath and fury!
Your ancestors came from the fires of Troy,
(Like lions rous'd by light'ning from their dens,
Whose eyes do glare against the stormy fires),
Heated with war, fill'd with the blood of Greeks,
With helmets hewn, and shields covered with gore,
In navies black, broken with wind and'tide:
They landed in firm array upon the rocks
Of Albion; they kiss'd the rocky shore;
'Be thou our mother and our nurse,' they said;
'Our children's mother, and thou shalt be our grave,
The sepulchre of ancient Troy, from whence
Shall rise cities, and thrones, and arms, and awful pow'rs.'
Our fathers swarm from the ships. Giant voices
Are heard from the hills, the enormous sons
Of Ocean run from rocks and caves, wild men,
Naked and roaring like lions, hurling rocks,
And wielding knotty clubs, like oaks entangled
Thick as a forest, ready for the axe.
Our fathers move in firm array to battle;
The savage monsters rush like roaring fire,
Like as a forest roars with crackling flames,
When the red lightning, borne by furious storms,
Lights on some woody shore; the parched heavens
Rain fire into the molten raging sea.
The smoking trees are strewn upon the shore,
Spoil'd of their verdure. О how oft have they
Defy'd the storm that howled o'er their heads!
Our fathers, sweating, lean on their spears, and view
The mighty dead: giant bodies streaming blood.
Dread visages frowning in silent death.
Then Brutus spoke, inspir'd; our fathers sit
Attentive on the melancholy shore:
Hear ye the voice of Brutus-'The flowing waves
Of time come rolling o'er my breast,' he said;
'And my heart labours with futurity:
Our sons shall rule the empire of the sea.
'Their mighty wings shall stretch from east to west.
Their nest is in the sea, but they shall roam
Like eagles for the prey; nor shall the young
Crave or be heard; for plenty shall bring forth,
Cities shall sing, and vales in rich array
Shall laugh, whose fruitful laps bend down with fulness.
'Our sons shall rise from thrones in joy,
Each one buckling on his armour; Morning
Shall be prevented by their swords gleaming,
And Evening hear their song of victory:
Their towers shall be built upon the rocks,
Their daughters shall sing, surrounded with shining spears.
'Liberty shall stand upon the cliffs of Albion,
Casting her blue eyes over the green ocean;
Or, tow'ring, stand upon the roaring waves,
Stretching her mighty spear o'er distant lands;
While, with her eagle wings, she covereth
Fair Albion's shore, and all her families.'
О сыновья троянских беглецов,
От ваших голосов громоподобных
На галльском небе облака сгустились
И в сумраке ужасного затменья
Явился алый диск, предвестник бурь,
Чреватых погребением народов.
Из Илиона вышли ваши предки
(Они, как львы пещер, на свет рычали,
Метали взоры молниям навстречу,
И греческая кровь играла в жилах)
В тяжелых шлемах, в боевых доспехах,
На утлых кораблях, разбитых ветром.
Они бросали якоря у скал,
И целовали берег Альбиона,
И причитали: "Матерью нам будь,
Вскорми, вспои нас и прими останки,
И стань гробницей сокрушенной Трои,
И дай в наследство города и троны".
Они пустились вплавь от кораблей.
Тогда со стороны донесся шум:
Чудовищные дети океана
Неслись навстречу от пещер и скал,
Ревели, словно львы, - но вдруг застыли,
Как лес густой, готовый к топору.
В доспехах медных в битву шли отцы.
Чудовища рванулись напролом,
Как пламя, провожаемое ветром,
Как молнии, рожденные раздором,
Как ниспаденье раскаленных звезд
На ледяную пену океана.
И рухнули деревья с плоскогорья,
И капли крови дрогнули на листьях.
О, сколько бурь им отразить пришлось!
И ваши предки хмуро созерцали
Величье смерти, муки великанов,
Испуг в глазах, смертельный взлет бровей.
И вышел Брут. Отцы, ему внимая,
На брегах меланхолии сидели.
И молвил Брут: "Непрочная волна,
Волна времен играет надо мной,
Но с будущим сотрудничает сердце:
Моим сынам покорно будет море.
Они протянут мощные крыла
С востока на закат и будут жить,
Не жалуясь и жалобам не внемля.
Они потомкам счастье принесут:
Здесь встанут города, и ветви яблонь
Надломятся под тяжестью плодов.
И юноши поднимутся на тронах,
И каждый обвенчается с любимой.
Они проснутся под бряцанье копий,
Победный марш им будет колыбельной,
Они построят замки на вершинах
И дочерей оружьем оградят.
И на седые горы Альбиона
Придет голубоглазая свобода,
Возвышенная, встанет над волнами,
И мощное копье направит вдаль,
И крыльями огромными накроет
И подданных своих, и эту землю".
Перевод А. Шараповой
FROM "AN ISLAND IN THE MOON"
11. To be or not to be
Of great capacity,
Like Sir Isaac Newton,
Or Locke, or Doctor South,
Or Sherlock upon Death -
I'd rather be Sutton!
For he did build a house
For aged men and youth,
With walls of brick and stone;
He furnish'd it within
With whatever he could win,
And all his own.
He drew out of the Stocks
His money in a box,
And sent his servant
To Green the Bricklayer,
And to the Carpenter;
He was so fervent.
The chimneys were threescore,
The windows many more;
And, for convenience,
He sinks and gutters made,
And all the way he pav'd
To hinder pestilence.
Was not this a good man -
Whose life was but a span,
Whose name was Sutton -
As Locke, or Doctor South,
Or Sherlock upon Death,
Or Sir Isaac Newton?
СТИХИ ИЗ "ОСТРОВА НА ЛУНЕ"
11. Быть иль не быть, вот в чем
Вопрос, таким сычом,
Как сэр Йсаак Ньютон?
Как доктор Соут? Как Локк?
Как враль и демагог?
- Но мне милее Саттон!
Построил Саттон дом
Болезнью и трудом
Измученным созданьям,
Поэтому воздам
Его благим трудам,
Его святым стараньям.
Плюя на пустомель,
Он вывернул кошель,
Решив не поскупиться,
Чтоб дружная артель
В жарищу и в метель
Знай строила больницу.
Там тридцать шесть палат,
А окон там - трикрат;
Но все еще звенело
В его казне - и вот
Отвод для нечистот
Он воздвигает смело!
Что ж, разве он не мил?
И разве не затмил
Вас, доктор Соут, вас, Локк,
Вас, враль и демагог, -
Благотворитель Саттон?
Перевод В. Л. Топорова
12. Leave, O leave me to my sorrows;
Here I'll sit and fade away,
Till I'm nothing but a spirit,
And I lose this form of clay.
Then if chance along this forest
Any walk in pathless way,
Thro' the gloom he'll see my shadow
Hear my voice upon the breeze.
12. Предоставь меня печали!
Я, истаяв, не умру.
Стану духом я - и только! -
Хоть мне плоть и по нутру.
Без дорог блуждая, кто-то
Здесь, в лесах, повитых тьмой,
Тень мою приметит ночью
И услышит голос мой.
Перевод В. А. Потаповой
SONGS OF INNOCENCE AND OF EXPERIENCE
Shewing the Two Contrary States of the Human Soul
Piping down the valleys wild,
Piping songs of pleasant glee,
On a cloud I saw a child,
And he laughing said to me:
'Pipe a song about a Lamb!'
So I piped with merry cheer.
'Piper, pipe that song again;'
So I piped: he wept to hear.
'Drop thy pipe, thy happy pipe;
Sing thy songs of happy cheer:'
So I sang the same again,
While he wept with joy to hear.
'Piper, sit thee down and write
In a book, that all may read.'
So he vanish'd from my sight,
And I pluck'd a hollow reed,
And I made a rural pen,
And I stain'd the water clear,
And I wrote my happy songs
Every child may joy to hear.
ПЕСНИ НЕВЕДЕНИЯ И ПОЗНАНИЯ,
показывающие два противоположных состояния
человеческой души
Дул я в звонкую свирель.
Вдруг на тучке в вышине
Я увидел колыбель,
И дитя сказало мне:
- Милый путник, не спеши.
Можешь песню мне сыграть? -
Я сыграл от всей души,
А потом сыграл опять.
- Кинь счастливый свой тростник.
Ту же песню сам пропой! -
Молвил мальчик и поник
Белокурой головой.
- Запиши для всех, певец,
То, что пел ты для меня! -
Крикнул мальчик наконец
И растаял в блеске дня.
Я перо из тростника
В то же утро смастерил,
Взял воды из родника
И землею замутил.
И, раскрыв свою тетрадь,
Сел писать я для того,
Чтобы детям передать
Радость сердца моего!
Перевод С. Я. Маршака
How sweet is the Shepherd's sweet lot!
From the morn to the evening he strays;
He shall follow his sheep all the day,
And his tongue shall be filled with praise.
For he hears the lamb's innocent call,
And he hears the ewe's tender reply;
He is watchful while they are in peace,
For they know when their Shepherd is nigh.
Как завиден удел твой, пастух.
Ты встаешь, когда солнце встает,
Гонишь кроткое стадо на луг,
И свирель твоя славу поет.
Зов ягнят, матерей их ответ
Летним утром ласкают твой слух.
Стадо знает: опасности нет,
Ибо с ним его чуткий пастух.
Перевод С. Я. Маршака
The Sun does arise,
And make happy the skies;
The merry bells ring
To welcome the Spring;
The skylark and thrush,
The birds of the bush,
Sing louder around
To the bells' cheerful sound,
While our sports shall be seen
On the Echoing Green.
Old John, with white hair,
Does laugh away care,
Sitting under the oak,
Among the old folk.
They laugh at our play,
And soon they all say:
'Such, such were the joys
When we all, girls and boys,
In our youth time were seen
On the Echoing Green.'
Till the little ones, weary,
No more can be merry;
The sun does descend,
And our sports have an end.
Round the laps of their mothers
Many sisters and brothers,
Like birds in their nest,
Are ready for rest,
And sport no more seen
On the darkening Green.
Чу! солнце встает,
И чист небосвод.
Чу! колокола -
Весна к нам пришла.
Чу! стриж и снегирь,
Весенний псалтырь.
Чу! песни и звон
Друг дружке вдогон.
Раздвинем листву
С зеленым ау!
Вот гладкий пенек,
Сидит старичок.
Вот рядом другой.
Весенний покой.
Вот, глядя на нас,
Он начал рассказ:
"Вот так-то и мы
Плясали до тьмы.
Кидались в листву
С зеленым ау".
Но мальчик устал,
От старших отстал.
А из-за ветвей
Свет солнца слабей.
Эй, брат и сестра,
Домой вам пора!
Эй, крошка-птенец,
Усни наконец!
Покинем листву
С зеленым ау.
Перевод В. Л. Топорова
Little Lamb, who made thee?
Dost thou know who made thee?
Gave thee life, and bid thee feed,
By the stream and o'er the mead;
Gave thee clothing of delight,
Softest clothing, woolly, bright,
Gave thee such a tender voice,
Making all the vales rejoice?
Little Lamb, who made thee?
Dost thou know who made thee?
Little Lamb, I'll tell thee,
Little Lamb, I'll tell thee:
He is called by thy name,
For He calls Himself a Lamb.
He is meek, and He is mild;
He became a little child.
I a child, and thou a lamb,
We are called by His name.
Little Lamb, God bless thee!
Little Lamb, God bless thee!
Милый! чьей рукой
Сделан ты - такой?
Кто на свет тебя послал,
Кто траву тебе постлал,
Кто привел тебя к ручью,
Шерстку выдумал твою,
Блеять кто тебе велел
Так, чтоб всяк повеселел?
Милый! чьей рукой
Сделан ты - такой?
Слушай и внимай!
Слушай и внимай!
Твой создатель - тезка твой,
Ибо Агнец он Святой;
Кроток он и нежен он,
Он Дитятей наречен;
Ты ягненок, я дитя,
Он таков, как ты и я.
Твой Творец - Господь!
Твой Творец - Господь!
Перевод В. Л. Топорова
My mother bore me in the southern wild,
And I am black, but O! my soul is white;
White as an angel is the English child,
But I am black, as if bereav'd of light.
My mother taught me underneath a tree,
And, sitting down before the heat of day,
She took me on her lap and kissed me,
And, pointing to the east, began to say:
'Look on the rising sun,-there God does live,
And gives His light, and gives His heat away;
And flowers and trees and beasts and men receive
Comfort in morning, joy in the noonday.
'And we are put on earth a little space,
That we may learn to bear the beams of love;
And these black bodies and the sunburnt face
Is but a cloud, and like a shady grove.
'For when our souls have learn'd the heat to bear,
The cloud will vanish; we shall hear His voice,
Saying: "Come out from the grove, My love and care,
And round My golden tent like lambs rejoice."'
Thus did my mother say, and kissed me;
And thus I say to little English boy.
When I from black and he from white cloud free,
And round the tent of God like lambs we joy,
I'll shade him from the heat, till he can bear
To lean in joy upon our Father's knee;
And then I'll stand and stroke his silver hair,
And be like him, and he will then love me.
Там, где рожден я, - солнце и песок,
И черен я, одна душа бела.
Английский мальчик - белый ангелок,
А негритянский - черная смола.
Мать прятала меня в тени дерев
От зноя, наступающего днем,
И, к небу руку черную воздев,
С любовью говорила мне о нем:
- На небе солнце, а на солнце Бог,
Он дарит свет, он дарит свет и тень,
Чтоб каждый человек, зверек, листок
Хвалил рассвет и славил ясный день.
Лучи любви небесной горячи,
И жар любви мы вытерпеть должны;
Сгорели б мы, Господь не облачи
Нас в черные сплошные пелены.
Душа не знает этой черноты
И белоснежной выйдет из пелен,
Когда раздастся Голос с высоты
И призовет ягнят на небосклон.
Так мать мне говорила в той стране,
Так, белый мальчик, я скажу тебе:
- Ты в белой, сам я - в черной пелене,
Но нас, ягнят, зовет Господь к себе;
Я помогу тебе снести жару
На солнечной дороге в небеса,
И выйдем, братья, к божьему шатру,
И я твои поглажу волоса.
Перевод В. Л. Топорова
Merry, merry sparrow!
Under leaves so green,
A happy blossom
Sees you, swift as arrow,
Seek your cradle narrow
Near my bosom.
Pretty, pretty robin!
Under leaves so green,
A happy blossom
Hears you sobbing, sobbing,
Pretty, pretty robin,
Near my bosom.
Стриж! Цветы прозрели.
Видит нас цветок.
Так лети же
Ты, стрела без цели,
К тесной колыбели,
К сердцу ближе.
Милая касатка!
Слышит нас цветок.
Так лети же
Плакать сладко-сладко,
Милая касатка,
К сердцу ближе.
Перевод В. Б. Микушевича
When my mother died I was very young,
And my father sold me while yet my tongue
Could scarcely cry "weep! 'weep! 'weep!'
So your chimneys I sweep, and in soot I sleep.
There's little Tom Dacre, who cried when his head,
That curl'd like a lamb's back, was shav'd: so I said
'Hush, Tom! never mind it, for when your head's bare
You know that the soot cannot spoil your white hair.'
And so he was quiet, and that very night,
As Tom was a-sleeping, he had such a sight!-
That thousands of sweepers, Dick, Joe, Ned, and Jack,
Were all of them lock'd up in coffitfs of blac