Оцените этот текст:


   -----------------------------------------------------------------------
   Л., "Советский писатель", 1987.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 29 March 2001
   -----------------------------------------------------------------------




   Дождь застиг Лосева на Кузнецком мосту. Чтоб не мокнуть, Лосев зашел на
выставку. До начала совещания оставалось  часа  полтора.  Не  торопясь  он
ходил из зала  в  зал,  отдыхал  от  московской  мельтешни.  После  мокрых
весенне-холодных улиц, переполненных  быстрыми  столичными  людьми,  здесь
было тихо, тепло.  Больше  всего  Лосева  угнетало  в  Москве  невероятное
количество  народу,  которое  толкалось  в  любом  учреждении,  у   любого
прилавка, в каждом  кафе,  в  каждом  сквере.  Даже  здесь,  на  выставке,
несмотря на простор, Лосева все же удивляли  посетители  -  что  за  люди,
почему  бродят  здесь  в  рабочее  время.  Большей  частью  женщины.  Тоже
примечательно, поскольку и у себя  в  городе  на  культурных  мероприятиях
Лосев заметил, что в зале сидят главным  образом  женщины.  И  то,  что  в
столице имело место то же явление, отчасти успокаивало Лосева, отчасти  же
было достойно размышления.
   Он шел вдоль стен, обтянутых серой мешковиной. Грубая, дешевая  материя
выглядела в данном случае весьма неплохо. Что касается картин, развешанных
на этой мешковине, у Лосева они  не  вызывали  интереса.  Лично  он  любил
живопись историческую, например, как Петр Первый спасает солдат, или  Иван
Грозный убивает сына, или же про Степана Разина, также батальные  сцены  -
про гражданскую войну, партизан, переход Суворова через Альпы, да мало ли.
Нравились  ему  и  портреты  маршалов,  полководцев,  известных   деятелей
искусства. Чтобы картина обогащала знаниями. Здесь же  висели  изображения
обыкновенных стариков, подростков, разложенных овощей и фруктов с  разными
предметами, рисунки на бумаге, множество мелких картин в простых  крашеных
рамах. Лосев  не  мог  представить  себе,  куда  они  все  деваются  после
выставки, где находились до нее и вообще  какой  смысл  создавать  их  для
такого временного назначения. Музеи - другое дело, в художественных музеях
Лосев неоднократно бывал, на  подобных  же  выставках  не  приходилось.  И
сейчас он убеждался, что вряд ли от этого  он  что-либо  потерял.  Иногда,
разглядывая московские витрины, он поражался количеству ненужных для  него
предметов. Сколько существовало ненужных  для  обычного  человека  тех  же
выставок, и всяких организаций, и мероприятий...
   Неожиданно что-то  словно  дернуло  Лосева.  Как  будто  он  на  что-то
наткнулся. Но что это было - он не понял. Кругом него было пусто. Он пошел
было дальше, однако, сделав несколько шагов, вернулся,  стал  озираться  и
вновь почувствовал смутный призыв. Исходило это от одной  картины,  чем-то
она останавливала. Осторожно,  стараясь  не  утерять  это  чувство,  Лосев
подошел к ней - перед ним был обыкновенный пейзаж с речкой, ивами и  домом
на берегу. Название картины, написанное на латунной дощечке - "У реки",  -
ничего не говорило. Лосев попробовал получше рассмотреть подробности  дома
и постройки. Но вблизи, когда он наклонился к картине, пространство берега
со всеми деталями стало распадаться на отдельные пятна, которые  оказались
выпуклыми мазками масляных красок со следами волосяной кисти.
   Лосев попятился назад, и тогда, с какого-то отдаления,  пятна  слились,
соединились в плотность  воды,  в  серебристо-повислую  зелень,  появились
стены  дома,  облупленная  штукатурка...  Чем  дальше  он   отходил,   тем
проступали подробнее - крыша, выложенная медными листами  с  ярко-зелеными
окислами, труба,  флюгер...  Проверяя  себя,  Лосев  стал  возвращаться  к
картине, пока не толкнул девицу, которая стояла с блокнотом в руках.
   - Картины не нюхать надо, а смотреть, - сказала она громко  и  сердито,
не слушая его извинений.
   - Ну конечно смотреть, вот я и засмотрелся, - простодушно сказал он.  -
Я плохо разбираюсь, может вы поясните. - Это он умел, обезоруживать  своей
уступчивостью, открытостью.
   - Что именно? - сухо спросила девица.
   - Тут написано "У реки". А что за река? Как ее название?
   Девица усмехнулась.
   - Разве это имеет значение?
   - Нет уж, вы позвольте, - поглядывая на картину и все более беспокоясь,
сказал Лосев. - Очень даже имеет. Мало ли рек. Это же конкретно срисовано.
   Она,  снисходя,  улыбнулась  на  эти  слова,  оглядела  его   аккуратно
застегнутый костюм, галстучек, всю его провинциальную парадность.
   - Ну что изменится, если вам  напишут  название  реки?  Оно  ничего  не
добавит, это просто пейзаж.
   - Как так - просто. Очень даже изменится. Как вы не понимаете!
   Лосев оторвался от картины,  изумленно  посмотрел  на  девицу.  Длинный
свитер,  короткая  кожаная  юбочка,  прямые  волосы  отброшены  на  плечи;
несмотря  на  свой  небрежный  наряд,  она  выглядела  уверенной  в  себе,
нисколько не чувствуя своей бестолковости.
   - И так не говорят: срисовано, - поучительно пояснила она.  -  Это  был
большой мастер, а не ученик. Для него натура  являлась  средством,  вернее
поводом, обобщить образ, - тут она стала произносить еще  какие-то  слова,
каждое из которых было Лосеву  известно,  но,  складываясь  в  фразу,  они
почему-то теряли всякую понятность.
   - Здорово вы разбираетесь. - Лосев вздохнул,  показывая  восхищение.  -
Все  же  хорошо  бы  выяснить  название.  Образ  хоть  и   обобщенный,   а
местность-то можно ведь уточнить, как по-вашему?
   - Вряд ли... Попробуйте у консультанта.
   Однако консультант куда-то отлучилась.  Лосев  еще  прошелся,  проверяя
другие картины, но ничего подобного  той  не  нашел...  Девица  в  свитере
издали поглядывала на него. Он вернулся к ней.
   - Концов не найдешь. Безответственный народ эти художники.
   - А в чем, собственно, дело?
   - В том, что незачем зашифровывать.
   - Не понимаю.
   Он строго посмотрел на нее, как будто она была виновата.
   - Надо точно указывать в названии.
   Лицо у нее от носа стало краснеть, краска разлилась по щекам.
   - Какого черта вы прицепились. Ходят тут!.. - с яростью прошипела  она.
- Оставьте его в покое. Хватит. Вам-то что? Вы же  ничего  не  смыслите  в
живописи. Что вы имеете к этой работе? Ну?.. Самое  безобидное  выставили,
нет, опять плохо...
   Какая-то жилка у нее на шее дрожала, зрачки сузились, уперлись  в  лицо
Лосеву, так что он попятился и только на улице опомнился, стал придумывать
от обиды всякие хлесткие ответы, пока не заподозрил, что гнев ее относился
к кому-то другому.


   После  совещания  Лосев  остался  выпросить  фонды   для   оборудования
родильного дома. Каким-то  чудом,  плюс  его  слезные  мольбы,  ему  вдруг
отвалили  импортную  сантехнику  -  голубые  умывальники,  голубые  ванны,
роскошные души, и к вечеру, придя к себе в номер, попивая чай из  большого
фаянсового чайника, Лосев испытывал  полнейшее  умиротворение,  довольство
собою и время от времени улыбался своей удаче. Внизу шумела улица Горького
нестихающим шелестом машин. Шум этот давно стал для Лосева как бы  главным
звуком Москвы, и когда у себя, в Лыкове, вспоминалась  Москва,  то  прежде
всего вспоминался этот идущий снизу слитный постоянный шелест машин вокруг
гостиницы "Москва". И  вспоминался  вот  такой  высокий  номер  с  простым
шкафом, деревянной кроватью и приятное чувство одиночества.
   Над диванчиком висела гостиничная картина, тоже пейзаж: кусты в осеннем
поле. Лосев впервые обнаружил ее, хотя  жил  в  этом  номере  уже  неделю.
Щурясь,  он  разглядывал  аккуратно  нарисованные  тени,  жухлую   травку,
пушистые облака. Сама местность была, по-видимому, красива, а  на  картине
получилось скучно. Вот тут  Лосев  и  вспомнил  ту  картину  на  выставке.
Разница была большая. В чем состоит разница, Лосев не сумел бы определить,
странным было то, что он ощущал эту разницу.
   Вместо того чтобы идти в театр со всеми  участниками  совещания,  Лосев
позвонил к Фоминым и напросился в гости. Была такая традиция - приезжая  в
Москву, Лосев навещал земляков. Связи земляческие он всячески поддерживал,
что во многих смыслах было полезно такому городу,  как  Лыков,  достаточно
известному и тем не менее сидящему на районном бюджете.





   Фомин был генералом каких-то инженерных служб, дома он ходил в мохнатой
клетчатой куртке, тюбетейке и был похож на старого профессора. Пришли  еще
Седовы, тоже лыковские, муж работал  в  Мосэнерго,  жена  -  инженером  на
галантерейной фабрике. Все они покинули Лыков много лет назад, когда Лосев
был мальчишкой, и познакомился он с ними  уже  в  Москве,  получив  их  по
наследству от прежнего председателя горисполкома.
   За столом  Лосев,  как  бы  между  прочим,  рассказал  про  картину  на
выставке. Дом, нарисованный  на  картине,  и  все  расположение  полностью
соответствовало дому Кислых, вплоть до того,  что  та  же  крыша,  тот  же
флюгер, спуск к речке... На всякий случай посмеивался, потому что,  слушая
себя, засомневался: мало ли, может, совпадение - откуда запущенное  место,
которое видно из окон его кабинета, могло  иметь  такую  красоту,  как  на
полотне?
   Дом Кислых все хорошо помнили и  доказывали  Лосеву,  что  спутать  его
невозможно, второго такого - с медной крышей, с полукруглыми окнами - быть
не могло.
   - Это тебе. Степаныч, не коробочки, какие ты ставишь,  -  сказал  Фомин
огромным своим голосом. - Дом Кислых - уникум.  Индивидуальный  проект.  А
знаешь, почему крыша у него медная?
   Лосев  пил  коньяк  и  слушал  известную  ему  историю   про   женитьбу
лесопромышленника  Кислых  на  француженке,  дочери   фабриканта   духовых
инструментов, который разорился и дал в приданое медные листы и трубы  для
духового оркестра. С тех пор Кислых и организовал городской оркестр,  тот,
что играл в парке по воскресеньям. Выяснилось, что отец у Седовой играл  в
том оркестре на тарелках. А в революцию оркестр  отправился  в  губернский
город на поддержку пролетариата. А  в  доме  Кислых  расположился  комитет
бедноты. Позже там были курсы ликбеза. А потом, это уже на памяти  Седовой
было, там коммуна жила, коммунары. А рядом, вспоминал Фомин, стояла  лавка
Городилова, это при нэпе, там торговали живой рыбой  в  садках,  а  дальше
тянулись яблоневые сады и там часовня святого  Пантелеймона,  где  бандиты
расстреляли партизана Мошкова...
   Нескончаемый этот поток воспоминаний обычно огорчал Лосева  -  нынешним
городом его земляки интересовались  куда  меньше,  чем  тем  Лыковым,  что
сохранился в их воображении; они вежливо выслушивали  лосевские  заботы  о
новом роддоме  или  пристани,  помогали  чем  могли,  но  разговор  всегда
каким-то образом сносило к прежним временам,  когда  на  рынок  съезжались
гончары и бондари с кадушками, кувшинами,  горшками,  свистульками,  когда
перед гостиным двором устраивали смотрины невест, а на  майские  праздники
карусели и ярмарки.
   Прошлое выглядело у них милым, интересным, даже  грязно-белые  козы  на
улицах и двухэтажные дома "бывших"  горожан,  которых,  оказывается,  тоже
раскулачивали и выселяли, и чайные, и пожарная каланча - все умиляло их  и
погружало в приятную грусть.
   А то, что новый универмаг с таким трудом достроили на месте разрушенной
в войну петровской башни, что провели канализацию, - это их не занимало.
   - Башня  придавала  по  крайней  мере  облик,  -  говорил  Фомин,  -  а
универмаги - они всюду. Ты, Степаныч, не фырчи, ты хоть  и  мэр,  а  не  в
состоянии создать физиономию городу. Ты своим стандартом только уничтожать
можешь. Да я тебя не виню. Известно, тебе не разрешают. Но ты тоже  пойми,
что при стандарте Лыкову не угнаться за новыми городами. Был Лыков на  всю
Россию один. Цветные открытки выпускали с  видами.  Теперь  он  -  рядовой
райцентр. Таких сотни. Теперь ты открытки выпустить  не  можешь,  на  этих
открытках изображать-то нечего. Вот если б ты гостиный двор восстановил...
Да знаю, знаю, что не мог. Хотя Поливанов жалуется на тебя,  считает,  что
ты не добился. Но представляешь, если бы...
   - И представлять не хочу, - сказал Лосев, - разве  нам  разместиться  в
гостином дворе! Поливанову легко жаловаться, ему что,  ему  любоваться,  а
людям жить надо. Куда мне их из домов угрозы расселять?
   - Нет, Поливанов прав, конный завод зачем снесли?  -  сказал  Седов.  -
Какие там фигуры стояли! Наказать надо за  них  Рычкова,  хоть  он  сейчас
замминистра. Да так, чтобы через газету. Согласись, Сергей  Степаныч,  нас
воспитывали в отрицании прошлого. Все  старое  плохо,  все  новое  хорошо.
Теперь спохватились - охраняем памятники...
   - Кто твой универмаг поедет рисовать? -  гремел  Фомин.  -  А  вот  дом
Кислых, выходит, приезжал художник. Увековечил.
   Вмешался внук Фомина, студент,  он  был,  оказывается,  на  выставке  и
сказал, что автор картины - Астахов - художник известный, сейчас  его  как
бы заново открыли и считают  новатором,  художником  мировой  известности,
даже удивительно, с чего такого художника занесло в дыру, подобную Лыкову.
   Студент явно поддразнивал их, особенно своего деда,  и  тот  немедленно
загорячился и  пошел  про  исторические  заслуги  Лыкова  в  строительстве
русского флота, про  то,  каким  культурным  центром  был  город  еще  при
Павле...
   - Почему был? - спросил Лосев.
   - Да потому что по тем временам он выделялся, а нынче...
   В другое время Лосев тоже завелся бы на такой  разговор,  заспорил,  но
сейчас, глядя на лилово-раздутую шею генерала, он смолчал. Стареет  Фомин.
И Седовы стали старенькие. Он увидел,  какие  они  прозрачные,  реденькие.
Вместе с ними уходил из жизни домотканый  городок  их  юности,  что  витал
перед их  умственным  взором  в  яблоневых  облаках  цветущих  садов.  Они
сохраняли Лыков, каким он был, не  смешивая  с  нынешним;  это  был  Лыков
краснознаменный, двадцатых, тридцатых  годов,  полный  легенд,  диковинных
судеб,  потрясений,  с  митингами,  запахами  пороха  и  самогона,   игрой
горнистов и колокольным звоном, и в то же время тихий, зеленый, застывший.
   Тот городок, который и Сергей Лосев успел захватить  мальчишкой,  самый
малый довоенный последок.
   Будь его воля, он селил бы таких стариков в  своем  городе,  чтобы  они
заменяли своей памятью бывшие здания и  ушедшую  красоту.  Он  стыдился  и
сожалел, что раньше без расположения слушал их рассказы и не запоминал для
будущего.
   - И что ж, Сергей Степанович, понравилась вам эта картина? - вдруг туго
натянутым голосом обратился к нему младший Фомин.
   Добрым, веселым лицом он был похож на деда. Однако воинственный  взгляд
неприятно напомнил Лосеву девицу с выставки. Почему-то этот мальчишка тоже
заранее на него ощетинился.
   - Понравилась ли мне? - повторил Лосев, проверяя себя.
   Что-то было в этой картине  странноватое,  что-то  ведь  мешало  Лосеву
сразу признать дом Кислых; все похоже, а не совсем.
   - Не знаю,  -  сказал  он.  -  Меня  лично  тут  привлекает,  что  наше
захолустье отразили.
   - Да, это у вас критерий... это подход,  -  ядовито  подхватил  молодой
Фомин.
   - Леша! - Жена Фомина, в данном случае бабушка, посмотрела на внука  со
всей строгостью, какую могли изобразить ее круглые смешливые глаза.
   - Ничего, ничего, пожалуйста  высказывайся,  мне  интересно,  -  сказал
Лосев.
   Леша не сразу сообразил, каким образом все обратилось на него.
   - Я могу, мне-то что... - Он по-школьному вышел из-за стола -  ушастый,
нескладный, в тесных голубых джинсах, засунул руки в передние карманы и от
этого вернул себе некоторую уверенность. - Для меня такие, как Астахов,  -
гордость нашего искусства. И  перед  Западом,  и  перед  кем  угодно.  Они
опередили всех! Что, не согласны? - запальчиво спросил он. - Между прочим,
революция создала и Шагала, и Филонова, и Татлина... - Подождав, скривился
насмешливо. - Молчите? Правильно. Соблюдайте осторожность.  Мало  ли  что.
Все-таки Астахов официально не вознесенный, еще не утвержден...
   - Я ведь, Леша, ничего такого не знаю, да и не понимаю  в  живописи,  -
как можно благодушнее сказал Лосев.
   -  Редкий  случай!  Раз  вы  начальник,  вы  должны  понимать  во  всех
искусствах.
   - Конечно, я могу различить, если обобщенный образ или фотографичность.
- Лосев скромно вздохнул, смеясь одними глазами. - Но дальше не берусь, мы
люди темные, провинция, мы на плакатах воспитаны.
   Леша напряженно засмеялся, пытаясь ухватить, шутит над ним Лосев или же
всерьез, но у Лосева это распознать было нелегко.
   - Какой же вы мэр, если о живописи стесняетесь судить? Может,  вы  и  в
музыке не сечете?.. Наконец-то нашелся, кто не понимает!..  Ур-ра!  Знает,
что не понимает!
   - Этот допризывник в мой огород швыряет, - пояснил Фомин. - Так что ты,
Степаныч, не увертывайся. И не подлаживайся. У нас с ним своя битва  идет.
Нора его в армию.
   - А вы полюбуйтесь, вот что он признает. - Леша показал на застекленные
гравюры с какими-то полуобнаженными красавицами и толстощекими рыцарями. -
Трофейная безвкусица. У него это считается искусство, это можно вешать...
   Лосев  почувствовал  неловкость  перед  старшим  Фоминым.  За  то,  что
схитрил, подыграл этому пареньку. На самом-то деле  Лосев  о  живописи  не
стеснялся судить. Лосев мог не понимать в химии  или  в  астрономии,  а  в
живописи, и в тех же памятниках,  в  архитектуре,  когда  надо  было,  так
разбирался не хуже других,  чего  тут  особенного,  например,  на  смотрах
самодеятельности, на всяких  конкурсах  -  попробуй  не  разберись,  когда
проект обсуждают. Естественно, делал это с умом, сперва  заставлял  других
высказаться, сталкивал мнения, чтобы поспорили, выявили нюансы, потом  уже
заключал.
   - Ты, Леша, напрасно деда осуждаешь. А если ему по душе такие  картины?
Нельзя только свой вкус признавать, - сказал он. - Ты мне  лучше  объясни,
как в астаховской картине в смысле соответствия натуре, что это -  реализм
или нет?
   Но тут выяснилось, что Леша никогда в Лыкове не бывал и сопоставить  не
может.
   - Какие же вы патриоты, внуку до сих пор родных  мест  не  показали,  -
сказал Лосев, - да и сами-то, сколько лет приглашаю вас...
   - Это ты прав, - сказал генерал, - вот к спасу яблочному сядем в машину
и нагрянем.
   И, как всегда, начались  заверения  и  планы,  чтобы  всем  на  машинах
отправиться в Лыков, а еще лучше пароходом по Плясве, не спеша, и пожить в
городе недельку-другую.
   - Боюсь ехать... Одно расстройство, -  сказала  жена  Седова,  незрячим
взглядом смотря на Лосева. - А хорошо бы картину такую дома  иметь.  А  то
ведь ничего не осталось, ни одной вещички. Если _купить_ ее?..
   Слова ее почему-то взволновали Лосева. У него  самого  в  доме  никогда
картины настоящей не было. Висели какие-то деревянные расписные  доски  из
магазина "Подарки" и застекленная репродукция...
   Если бы он мог рассказать им про то особенное, что было  в  картине,  -
красота и в то же время какая-то несообразность, как будто там было что-то
пропущено, то, что должно было быть - и не было.





   На другой день Лосев зашел на выставку. То  есть  каким-то  образом  он
оказался на Кузнецком и зашел. То есть даже не зашел, а  очутился,  потому
что выставка была закрыта, и он прошел случайно вместе с рабочими в  синих
халатах, которые выносили скульптуры, таскали ящики.
   К счастью, до того зала еще очередь не дошла.
   Теперь Лосев стоял в этом зале один. Стучали молотки, с визгом  волокли
ящик по полу. Деловой этот шум нисколько не мешал.
   На картине, несомненно, был изображен  дом  Кислых  в  Лыкове.  За  ним
слева,  в  дымке,  проступала  каланча.  Нечетко,  но   все   же.   Нельзя
представить, чтобы  все  так  сошлось  с  другой  местностью.  Дом  Кислых
изображен был со всей точностью, во всех деталях.
   Свет падал на картину сбоку, переходя в нарисованные золотистые  потоки
лучей, что косо упирались в реку, вода  светилась  им  навстречу  изнутри,
коричнево. У самого уреза воды лоснились чугунные тумбы... С прошлого раза
картина словно бы обрела новые подробности... Из раскрытого  окна  второго
этажа вздувалась занавеска. На реке же, в тени нависшей ивы,  поблескивали
бревна гонки, один раз между ними  привиделось  что-то  белое,  но  стоило
Лосеву сдвинуть голову - это исчезало, терялось в тени. Он и так,  и  этак
отклонялся, ища точку, откуда можно рассмотреть этот предмет. Однажды  ему
показалось, что там мальчишка купается, держится за край  гонок,  выставив
голые плечи... Гонки, длинные связки бревен, что гнали по Плясве сплавщики
в резиновых сапогах и коробчатых брезентовых плащах.  Горячие  от  солнца,
липко-смоляные бревна, связанные венцами, медленно плыли мимо дома Кислых,
мимо городка, и так сладко было лежать на  них,  болтая  ногами  в  речной
воде, где морщилось отраженное небо и заставленные лодками берега. Картина
возвращала его в давние летние утра его мальчишеской жизни. Никаких прямых
обозначений года в картине не было. Тем не менее он убежден был,  что  это
были времена его детства, он узнавал краски и запахи,  тогда  цветы  пахли
сильнее, леса были гуще, хлеб был вкуснее и  каждая  рыбина,  пойманная  в
Плясве, была огромной. Он скорее угадал, чем увидел тропку напрямки  через
огороды к их дому. Впервые он вспомнил про Галку из их компании и  Валюшку
Пухова, что потом служил в милиции где-то на Дальнем Востоке. Вспомнилось,
что там, рядом с Галкой, жили тогда они семьей в мезонине поповского дома,
теперь давно уже снесенного. Прямо по тропке,  через  поваленный  плетень,
через мощенную булыгой старую дорогу, по дощатому тротуару, мимо  гаражей,
где стояли полуторки и районная эмка и вкусно пахло бензином... Он услышал
голос матери, оттуда, из-за  высокой  зелени  деревьев  -  "Сергей!"  -  и
привычно побежал к нему, в глубь этой белой  рамы,  в  глубь  этого  чудом
сохраненного детского дня, казалось бы, навсегда пропавшего, забытого,  ан
нет, вот  он  блестит,  играет,  плещется,  наполняется  звуками  мелкими,
которые он слышал только тогда, мальчишьим ухом: сухой  треск  кузнечиков,
шлепанье лягушек, дальний визг пилорамы.
   Было чудо, что художник поймал и заключил навечно  в  эту  белую  рамку
его, Лосева, воспоминание, со всеми красками, запахами, теплынью.
   Никогда он и не подозревал, что городок его может быть таким  красивым,
особенно это место, неблагоустроенное, насчет которого существовали всякие
планы, которое несколько лет уже числилось пятном застройки.
   Темно-синие халаты надвинулись, заслонили, отсекли  Лосева,  того,  что
был там на реке, от его тела,  которое  стояло  в  зале  и  смотрело,  как
рабочие снимают со шнурков картину.
   Потом Лосев прошел  в  дирекцию  узнать,  как  приобрести  картину  для
Лыкова. Нельзя ли, например,  оформить  по  безналичному  расчету  на  Дом
культуры. Выяснилось, что картина взята из собрания вдовы  художника.  Так
что о безналичном расчете речи быть не могло, да к тому же  известно,  что
вдова продает неохотно. Телефона у нее не было, Лосев выпросил ее адрес  и
в последний день командировки поехал на такси в Кунцево.
   По дороге он купил торт и какие-то толстые желтые цветы на три рубля.


   Дом был панельный, без  лифта,  квартира  на  пятом  этаже.  Дверь  ему
приоткрыли на цепочке не разобрать кто, и он должен был в  пахнущую  луком
щель объяснить, что ему надо. Впрочем, он не стеснялся. Он был уверен, что
все получится, поскольку дело его ясное, непреложное и он явился не сам по
себе, не как частное лицо. Это всегда действовало на людей.
   Вдову художника звали Ольга Серафимовна. Она протянула  Лосеву  большую
белую руку, привычно выгнув кисть, как  для  поцелуя.  Насчет  поцелуя  он
сообразил потом, пожав ее руку.  Это  был  первый  промах.  Следующий  был
цветы. И уж полный конфуз вышел с тортом.
   - По какому поводу?  -  громко  спросила  Ольга  Серафимовна.  -  Чтобы
уговорить легче? И торт? Вы что же, надеетесь, что я вас чаем поить буду?
   Она была величественной, огромной, слово "старуха" к ней не  подходило,
хотя ей перешло много за семьдесят. Седые пышные  волосы  горели  над  ней
серебром. Она восседала за столом,  накрытым  желтой  плюшевой  скатертью,
положив перед собою красивые сильные руки, которые не испортили  ни  годы,
ни работа.
   - Виноват, Ольга Серафимовна, действительно, неудобно, вроде как на чай
набиваюсь, - удивился Лосев. - С другой стороны, я от души.
   - И вот что, вы не разыгрывайте мужичка.
   "Ну  и  режет,  -  восхищенно  подумал  Лосев.  -  Королева.  Форменная
императрица".
   - Кто знал, что вы такая, - сказал он. - Однако цветы, они не подсудны,
мы уж их в вазочку, все же три рубля плачено. - В таких случаях он  упрямо
держался начатого, не позволяя себя сбить. И пошел на кухню, налил воды  в
какую-то вазу, вернулся, поставил ее в сторонку на самоварный столик,  при
этом  быстро,  чтоб   не   прервали,   нахваливал   выставку,   нахваливал
по-простецки, словами самыми неумелыми, чтобы получалось смешнее,  да  еще
пуская в ход свою белозубую улыбку  с  подмигом,  отчего  все  двоилось  и
становилось непонятно, кто над кем смеется.
   А квартирка  была  малогабаритная,  потолки  два  пятьдесят,  давно  не
ремонтированная, на потолке трещины,  мебель  послевоенная  -  фанера.  По
нынешним требованиям, не то чтоб скромно, а бедновато. Было вообще странно
видеть в _такой_ квартире такую старинно-барственную  женщину,  как  Ольга
Серафимовна.
   Шуткам смеялись. В углу, закинув ногу за ногу, в вельветовых штанах,  в
малиновом бархатном пиджаке, сидел,  попыхивая  трубкой,  Бадин,  смуглый,
похожий на индейца, тот, который открыл Лосеву дверь. Стеснительный и в то
же время желчный, с речью запутанной.
   На стенах висели рисунки, сделанные тонкой  черной  линией,  как  потом
узнал Лосев - пером: голая женщина с роскошной  грудью,  большими  ногами,
большим задом изгибалась, лежала в разных позах, стояла на коленях, играла
с собакой. Лицо обозначено было намеком, так что не  поймешь,  чем  именно
напоминала она Ольгу Серафимовну,  но  тем  не  менее  это  была  она,  и,
сообразив это, Лосев смутился.
   - Узнаете? - сразу спросил Бадин.
   - Чего ж не узнать, - сказал Лосев, - вылитая Ольга Серафимовна.
   Она милостиво улыбнулась и чуть расправила плечи, как бы разрешая  себя
сравнивать. Лосев подумал, как хороша была она всей своей  крепкой  бабьей
фигурой и ничего стыдного в том, что голизна эта тут висит, нет. От  того,
что рисунков было много, от этого не было нехороших мыслей, а видно  было,
что художник любовался ее телом и жадно рисовал ее по-всякому.
   Про Лыков она впервые слышала, с Астаховым она сошлась в войну, у  него
были до нее другие жены и у нее мужья. Под иконой, чуть сбоку,  висела  ее
фотография с Астаховым, старым тяжелым толстяком  с  базедово  выпученными
глазами.
   - Это он мне таким достался, - сказала Ольга Серафимовна,  -  раньше-то
он был гусар. - Она кивнула  Бадину,  и  тот  достал  потрепанный  каталог
выставки  двадцать  шестого  года.  На  первой  странице  была  фотография
Астахова в белой блузе, стройного, с усиками,  с  длинными,  по-нынешнему,
волосами. Глаза его блестели, казалось, что он сейчас подмигнет.
   - Первая и последняя его персональная выставка, - сказал Бадин.  -  Где
все начала и концы... Восторги родили страх... с тех пор не разрешали.
   На картинах  были  толпы  людей,  лошади,  стиснутые  коридорами  улиц,
какие-то смутно-знакомые лица, очертания ленинградских набережных и на них
конница с пиками и трубачи...
   Картины "У реки" там не было. Бадин сказал, что она написана  позже,  в
тридцатых годах, и показал другой каталог ленинградской выставки к  юбилею
Октябрьской революции.
   Черно-белая фотография сделала картину неузнаваемой, дом Кислых и места
вокруг  дома  стали,  наоборот,  куда  натуральнее,  совсем  похожими   на
существующее положение.
   - Ах, вот эта, - сказала Ольга Серафимовна. - Так вы полагаете, что это
ваше Лыково?
   - Лыков, - вежливо поправил Лосев.
   - За эту картину ему тоже попало, - сказал Бадин и посмотрел на  Лосева
с укором.
   - Почему же?
   - Не актуально-индустриальна. Аполитичный пейзаж. Тогда вменялось.  Тут
еще субъективизм... воспевание прошлого... Заодно с  Кориным.  Но  за  эту
картину особо. Формализм.
   Лосев сочувственно ахал, качал головой.
   - "Бубновый валет" не  могли  простить!  -  уличающе  сказал  Бадин.  -
Представляете? - и засмеялся, наставив на Лосева мундштук трубки.
   - Лыков, Лыков, - повторяла Ольга Серафимовна, вслушиваясь.
   - Картина тридцать шестого, тридцать восьмого года, но он  тогда  ездил
мало, - сказал Бадин, - разве что в Карелию.
   - Ах, Бадин, вы не знаете, ведь он после Кати вытворял черт знает  что,
- с какой-то тоской сказала Ольга Серафимовна. - Помните, крышу разрисовал
у Грабаря.
   - Кажись, это раньше было... - мягко попробовал было Бадин, мучаясь  от
того, что ему приходится поправлять ее.
   - Слышите? - Ольга Серафимовна слегка  повернула  голову  к  Лосеву.  -
Искусствоведы лучше меня знают. Теперь многие лучше меня про него знают. А
что, может, и знают... Я ведь не думала, что все это пригодится. Я  просто
жила. И всего-то прожила с ним десять лет. Какая я вдова - я наследница, я
владелица... Бадин, вы не возражайте... Есть женщины, которые вдовы лучше,
чем жены. Воспоминания пишут... А я... Лыков... - Она прикрыла глаза.
   - Может, он что рассказывал? - спросил Лосев.
   Ольга Серафимовна посмотрела на него словно издали.
   - Где это?
   Он объяснил,  не  вызвав  у  нее  никакого  интереса.  Бадин,  который,
кажется, был специалистом, писал статью или же книгу  про  Астахова,  тоже
ничего не мог пояснить: когда художник был в Лыкове, зачем, имелись  ли  у
него там  родственники,  друзья?  Почему  он  выбрал  дом  Кислых?  Ничего
другого, а именно этот дом? Может, у него с этим городом что-то связано?
   -  Так  что  вам,  дорогой  товарищ,   задание   от   нашей   лыковской
общественности, уточнить происхождение этого пейзажа и тем самым ввести  в
историю живописи наш город, - сформулировал Лосев и подмигнул.
   Тем же шутейным тоном он попробовал выяснить, как теперь  расценивается
картина в смысле претензий к ней, в свете, так сказать,  прошлой  критики,
поскольку  она  ныне  всенародно   выставлена,   и   заодно   относительно
непосредственно денежной цены. Он был поражен, когда Бадин, которому Ольга
Серафимовна каким-то малым движением головы перекинула этот вопрос, назвал
полторы - две тысячи рублей.
   - Это вы как... серьезно? - не удержался Лосев.
   Бадин  посмотрел  на  него  как  на   человека,   произнесшего   что-то
неприличное, и спросил, а во сколько он, Лосев, оценивает картину, из чего
исходит при этом, из каких цен.
   - Две тысячи?.. -  Не  то  что  для  себя,  для  города  Лосев  не  мог
позволить, ни по какой статье не мог протянуть такую сумму.
   - Не кажется ли вам, Сергей Степанович,  что  цена  может  быть  и  три
тысячи. И пять! Смотря чья картина, какая, - с  некоторым  усилием  сказал
Бадин, показывая, что денежные эти дела, которые его заставляют вести, ему
неприятны.
   Так-то так,  но  должны  быть  расценки,  прейскурант,  что  ли.  Иначе
произвол. За что, спрашивается,  заламывают  такую  сумасшедшую  сумму?  -
возмущался про себя Лосев. Бесконтрольность! Какое право имеют, тем  более
что картина по сути - национальное достояние, а не личное. К тому же  этот
Астахов, может, в один день ее нарисовал и раскрасил.
   - Если б я был знаток, - Лосев понеуклюжее развел руками,  -  я  почему
ахнул: по нашей пошехонской жизни цифра больно гигантская, я  себе  такого
не представлял.
   Даже если они назвали с запросом, все равно много не уступят.
   -  Я-то  мечтал  -  для  города  нашего...  Этот  дом  Кислых   у   нас
достопримечательность. Да и вообще, такой случай, в кои веки... Я  уверен,
что товарищ Астахов, будь он жив, он бы иначе отнесся к нашей просьбе.
   - Не надо, прошу вас. - Ольга Серафимовна поморщилась. - Где  вы  были,
когда мы эту достопримечательность за мешок картошки предлагали,  за  пару
брюк отдавали?.. А теперь я и подождать могу. И Астахов тоже.
   Лосев неожиданно покраснел, густо налился багровым.
   - Между прочим, если вы про войну, так я по эшелонам  с  мамкой  ходил,
соль выпрашивал, потом на лесозаводе вагонетки катал, вот где я  был.  Так
что, Ольга Серафимовна, историю не будем  трогать.  Я  полагал,  что  вас,
кроме денег, интересует пропаганда вашего супруга как художника. Вы имеете
в нашем лице, может, единственную ситуацию.
   Слушала его Ольга Серафимовна пренебрежительно, с какой-то  посторонней
мыслью в глазах, а Бадин наслаждался, пуская клубы душистого дыма. Коробка
с тортом так и стояла неразвязанной  на  столе.  "Возьмите  ваш  торт",  -
скажет брезгливо эта барыня вдогонку. Сейчас Лосева  уже  не  так  картина
занимала, бог с ней, а обидно было уйти со смешком вдогонку, с этим тортом
дурацким. Не привык Лосев, чтобы его высмеивали, да и не за что.
   - Интеллигенция русская для народа, для просвещения  жертвовала  жизнью
всей... эх, да что говорить. - Он махнул рукой, не желая объяснять. -  Мы,
конечно, живем в глуши, мы и без того во многом обездолены. Я не в порядке
жалобы, но позвольте спросить, почему все только в Третьяковскую  галерею?
Почему сюда все - и выставки, и апельсины, и французские духи. У нас  ведь
тоже вкалывают, и тоже Россия. Между прочим, у нас в садах  на  скамеечках
днем козла не забивают.
   Он посмотрел на Бадина  с  надеждой  найти  поддержку  у  этого  вполне
современного и, видно,  образованного  человека  с  лицом  благородного  и
справедливого индейца.
   - И на основании этого вы решили,  что  Ольга  Серафимовна  должна  вас
задешево обеспечить живописью, - непримиримо  сказал  Бадин.  -  Духовными
апельсинами.  В  награду  за  ваше  провинциальное  благонравие?  Вот   вы
ссылаетесь на пропаганду. Как же, мол, так и почему...
   Откуда у них была эта враждебность,  как  будто  им  кто  наговорил  на
Лосева, как будто он чем-то  виноват  перед  ними  всеми  -  и  перед  той
девицей, и перед Лешей, и  вот  перед  этим  роскошным  индейцем,  который
удобно   покачивается   на   своей   пружинистой   вежливости,   в   своем
бархатно-малиновом пиджаке и вельветовых штанах.
   - Я, например,  считаю,  -  рассуждал  Бадин,  -  что  пропагандировать
картину, а тем  более  настоящего  художника,  незачем.  Вы  сделайте  его
доступным. Вы ему не мешайте. И все. Люди без вас разыщут талант. Не  надо
гнать к нему все  эти  стада  туристов.  Этому  туристу  охота  в  Лужники
смотаться, а его тащат к Врубелю.
   - Правильно делают, что тащат. Он ведь сам не пойдет,  его  обязательно
подтолкнуть надо. Пусть один из десяти, но загорится... Нет, тут мы с вами
не сойдемся.
   Лосев даже хлопнул по  столу,  не  удерживая  себя.  Уходить  -  так  с
треском. Сам уйдет, и торт под мышку, но прежде он им выложит.  Жаль,  что
Ольга Серафимовна не слушает,  до  нее  не  достигает,  серьги  ее  висели
неподвижно, лиловый свет их звездно мерцал, и сама  она  пребывала  сейчас
среди звезд.
   - На разных мы позициях с  вами,  -  еще  громче  сказал  Лосев.  -  Не
настаиваете вы, чтобы народ картины  смотрел,  не  нуждаетесь  в  этом.  А
художников вы спрашивали? Жаль,  что  они  не  слышат  ваших  рассуждений.
Ручаюсь - они бы вам сказали кое-что...
   Стоило  ей  чуть  двинуть  плечами,  наклонить  голову,  и  сразу  спор
оборвался. Никаких усилий она не проявляла, только спросила раздумчиво:
   - У вас что, музей имеется? Галерея?
   - Какой там... Так, краеведческий мечтаем, на общественных началах.  Не
положено нам.
   - Где ж вы ее собираетесь, повесить?
   - Это не вопрос, - загораясь надеждой  и  потому  с  бравой  солдатской
готовностью отвечал Лосев.  -  Можно  в  Доме  культуры.  А  еще  лучше  в
горисполкоме. В зале заседаний, там надежнее, да и свету больше.
   - Для зала она маловата, да и вряд ли уместна,  -  деликатно  подсказал
Бадин.
   Лосев пересилил себя, согласился, как бы обрадованно:
   - Это вы верно подметили. Ну что же, можно даже в кабинет  ко  мне,  то
есть председательский.
   - Дожили. Вот, Бадин, мы  кабинеты  начальников  сподобились  украшать.
Знал бы Астахов. Честь-то какая. - Ольга  Серафимовна  говорила  медленно,
без всякой насмешки.
   - Почему ж вы так... Чего ж тут  зазорного.  Горисполком  -  это  самый
центр. Все приходят. Власть у нас народная. У нас к  председателю  попасть
запросто.
   Чем-то ему удалось задеть ее, так что она снизошла,  опустила  на  него
свой взгляд, и на Лосева словно дохнуло теплом - столько  сохранилось  еще
чувства в этих поблекших глазах. Воспоминания словно разворошили подземный
утухший жар. А глаза у нее,  в  обвисших  морщинистых  мешках,  оставались
узкие, с длинным, чуть выгнутым разрезом, который мог полоснуть по сердцу.
   - Народ-то к вам,  гражданин  начальник,  в  кабинет  идет  не  картину
смотреть. Наверняка жилье просят, на дураков жалуются, в очереди  томятся.
Я, милый мой, но этим приемным насиделась. Не до картин было. Как  топтать
его стали, как поносить, чуть ли не диверсантом. Вот и доказывай. Господи,
какими словами называли его, а теперь вы торгуетесь...
   Вот оно что, подумал Лосев, вот оно в чем дело, вот где место  больное,
ему даже легче стало от того, что лично он, значит, был ни  при  чем,  они
соединяли его со всеми теми, другими,  видели  в  нем  тех,  кто  Астахова
обижал. Первое, что хотелось, - откреститься: с какой стати  ему  отвечать
за чьи-то древние глупости, за непонятные страхи неизвестных ему деятелей,
всяких перестраховщиков,  горлодеров.  Невежд  мало  ли  было...  Был  его
предшественник Курочников, который  из  всей  музыки  признавал  баян,  на
аккордеон уже бранился - "растленное влияние Запада".
   А все же стыдно было открещиваться и от  Курочникова,  и  даже  от  тех
неведомых начальников, что когда-то терзали Астахова. Не потому, что он их
оправдывал, нет, тут было что-то другое.
   - Что было, то было. Наверное, виноваты перед вами, Ольга  Серафимовна,
- сказал он, подставляя себя под ее взгляд. - Не нами началось, да на  нас
оборвалось.
   Помолчали.
   - У меня из Ленинграда Дворец культуры  торговал  большую  картину  для
фойе, - вдруг вспомнила Ольга  Серафимовна.  -  И  то  не  согласилась.  С
мороженым чтоб гуляли мимо. Зачем? Бог с ними, с деньгами, верно, Бадин?
   - Да, да, конечно, - сказал он, глядя на нее с гордостью.
   Расшатанный стул скрипел под Лосевым. Вся эта ее  фанаберия  показалась
вдруг подозрительной: что, как они оба попросту набивали цену?  И  она,  и
этот Бадин, который, поучая и оправдываясь, сообщал, сколько стоят картины
известных художников, называя  прямо-таки  бесстыдные,  диковинные  цифры.
Причем из года в год они росли. К тому же он положил перед Лосевым большую
иностранную книгу, где были французские, итальянские пейзажи  и  наряду  с
прочими напечатано было маленькое фото картины "У реки".  Получалось,  что
картина эта известная, каталожная, как выразился Бадин. Но Лосев,  который
понимал, что все это показывают ему не  зря,  прилип  к  этой  фотографии.
Смотрел и смотрел, и улыбался, и ничего не мог с собою поделать.  Подумать
только, что  Лыков  существовал  в  равноправном  соседстве  с  известными
французскими соборами,  итальянскими  улочками,  бульварами,  белоснежными
городками на средиземноморском побережье - ничуть не хуже.  Соседство  это
волшебно преобразило, подняло дом Кислых, превратило  его  чуть  ли  не  в
замок. Он как  бы  увидел  через  это  фото  свой  городок  так,  как  его
рассматривали в этой книге другие люди.
   Рублей на восемьсот, пожалуй, он рискнул бы оформить, в крайнем  случае
сотню еще накинул бы из своих, кровных.  Мог  он  позволить  себе  сделать
такой дар городу? Своими репродукциями Бадин раззадорил его,  умысел  этот
Лосев, разумеется, усек, ну и наплевать, ему уже трудно было отступиться.
   Теперь, когда он  увидел,  что  означает  настоящая  картина,  что  она
состоит на учете во всем мире,  что  известно,  где  она  находится,  кому
принадлежит, - ему во что бы то ни  стало  захотелось  приобрести  ее  для
города. Одно дело строить роддом или почтамт, или, наконец, канализацию  -
в этом и кроме Лосева найдутся радетели. Главврач, например, считает,  что
это  он  завел,  запустил  Лосева  на   строительство   роддома...   Какой
примечательностью  отметил  Лосев  свое  пребывание  на  посту?   Памятник
партизанам, что поставлен в  сквере?  Бетонные  эти  солдаты  с  бетонными
детьми, сделанные на заказ столичными ваятелями, которые  аж  булькали  от
своей смелости, да и сам Лосев готов был биться за них, но биться было  не
с кем, памятник получился скучный, некрасивый. Трогательна только  надпись
внизу, которую сочинил Сотник, редактор газеты. Что еще останется?  На  ум
попадались какие-то незначащие мелочи... Картина же была бы чем-то особым,
целиком и полностью связанная со старанием Лосева, ни  с  кем  больше;  на
первый взгляд диковинная инициатива, совсем в стороне  от  прямых  функций
руководителя города, но Лосев знал, что такие,  не  входящие  ни  в  какие
параграфы поступки навечно закрепляются в памяти городского населения.
   Девятьсот рублей - крайняя  цена,  которую  предложил  Лосев,  отбросив
объяснения. Напрасно Бадин страдал и морщился от этой  торговли.  Скупился
Лосев, но не свои берег, а государственные финансы.  Лично  Бадина  с  его
интеллигентностью  Лосев  дожал  бы,  смущала  своей  надменностью   Ольга
Серафимовна, она смотрела на него и не смотрела,  слышала  и  не  слышала,
затишье ее узких глаз ничем не нарушалось. Она восседала на  своем  рваном
кресле, как на троне. И Лосев, который по  должности  своей  общался  и  с
большими людьми, и даже  с  такими,  слово  которых  меняло  судьбы  целых
предприятий, тысяч людей, тут почему-то оробел.  Никак  не  мог  повторить
своей цифры. Запущенная эта квартира, с облупленными дверьми, трещинами на
потолке, расшатанным паркетом, не принижала Ольгу Серафимовну,  не  делала
ее бедной.  Та  бедность,  которая  поначалу  бросилась  в  глаза  Лосеву,
ощущалась сейчас по-иному. Старенькая мебель, выгорелые обои - все как  бы
не  имело  значения.  И  даже  какой-то  шик  пренебрежения  был  в   этих
облупленных  фанерных  дверях.  Из  бывших  она,  предположил  Лосев,   из
аристократов, что ли, и тут же удивился своему предположению,  потому  что
аристократка - казалось бы,  наоборот,  -  привычна  к  роскоши.  Графиня,
баронесса... Но почему-то это ей не подходило. А может, так было принято у
художников. Может, это у нее от Астахова,  от  той  жизни,  когда  Астахов
расписал кому-то крышу. И, наверное, мог выкидывать еще какие-то номера...
   Он пожал плечами, спросил смиренно:
   - Кому ж, Ольга Серафимовна, эту картину предназначаете?
   - Если в хороший музей...  Я  прибалтам  отдала,  помните,  Бадин,  они
сколько могли, столько дали.
   На это Бадин неодобрительно пробормотал, что напрасно она  продешевила,
не потому ли прибалты одну картину выставили, а вторую в запаснике держат.
   Через комнату неслышно прошла совсем древняя,  легкая,  как  засушенный
цветок, старушка и за руку провела  мальчика,  тоненького,  большеглазого.
Ольга Серафимовна поднялась:
   - Вы извините.
   - Что вы, это вы меня извините. - Лосев встал,  вдруг  шагнул  к  Ольге
Серафимовне, взял ее за руку. -  Пожалуйста,  хоть  на  минутку  взглянуть
напоследок... - Он и к Бадину тоже обернулся просительно. - Я не задержу.
   Ольга Серафимовна повела плечом надменно, как бы - "О господи,  что  за
настырность..." Но не отказала,  и  Бадин  достал  картину  с  антресолей,
поставил на стул.





   Снова из глубины картины к нему слабо донесся голос матери: "Серге-ей!"
и еще раз: "...е-ей!"
   ...А под ивой, за корягой жили налимы, их  надо  было  нащупать  там  и
торкнуть вилкой.
   Счастье какое услышать снова певучий ее голос.
   ...А в доме Кислых был зал, где плиткой было выложено море и парусники.
Многие плитки были разбиты, выдраны, но море еще  угадывалось.  Дом  в  те
годы стоял пустой, с выбитыми окнами, они забирались туда, и Лосев подолгу
смотрел на море, дорисовывая на  выщербленных  местах  линкоры  и  рыбачьи
сейнеры. В доме жили белые пауки, пахло углем. И пахло рекой.  А  на  реке
пахло бревнами, дымком от шалашей плотогонов, пахло тиной и ряской,  пахло
осиной старое корыто, на котором они по очереди плавали  по  реке.  Запахи
эти ожили, дохнули из глубины картины. Запах горячих  от  солнца  чугунных
кнехтов, старого причала.
   К нему вернулся тот огромный мальчиший мир, шелестела листва, была жива
еще мать. Лосев ощутил на голове ее маленькую жесткую руку.
   - Какое у вас лицо...
   Они внимательно смотрели на него, Ольга Серафимовна и Бадин.
   Лосев провел рукой по лицу, он не понимал, чего они уставились,  вместо
того чтобы смотреть на картину.
   - Я ведь вырос тут. - Он показал рукою в картину, в  самую  ее  зеленую
ольховую глубь.
   Они переглянулись. Ольга Серафимовна улыбнулась.
   - Ничего нет смешного, - высоким голосом сказал Лосев. - Для нас тут не
просто картина. В музее ей, известно, будет  слава,  марка,  почет  и  все
прочее. Только музею все равно, какая картина. Для них что эта, что та.  А
мне... На данный вид у нас свое право. Тут все сохранилось  соответственно
натуре. Приезжайте, увидите.
   Ольга Серафимовна все еще всматривалась в него.
   - Не связывайтесь вы с ней... - вдруг проговорила она быстро, тихо, как
бы сквозь зубы. - Хлебнете... зачем вам... картины, они требуют... они мне
всю душу... - И дальше он не разобрал, а переспросить не решился.
   Лицо ее побелело, замерло, как  бы  удерживая  что-то.  Лосев  поспешил
заговорить погромче, повеселее, делая вид, что ничего не произошло.
   - В самом деле, приезжайте.  Через  месяц  наибольшая  красота  пойдет.
Дайте телеграмму, я вас встречу. Хотите  на  лошадях  встречу?  Точно,  на
лошадях...
   Чем еще он мог прельстить столичных жителей?
   -  Не  усердствуйте...  никуда  я  не  езжу,  -  охладила   его   Ольга
Серафимовна. - Ноги у меня болят.
   - Эх, жаль, а то  могли  бы  сравнить,  для  истории  вопроса...  -  Он
направился к вешалке в переднюю. Насчет же  торта,  он  попросит  оставить
мальчику, но Ольга Серафимовна не  двигалась,  она  стояла,  перетянув  на
груди концы платка, и смотрела не на картину, а куда-то за нее, так же как
до этого смотрела не на Лосева, а в то  пространство,  что  находилось  за
ним.
   - Что ж у вас и дом этот стоит? - спросила она.
   Лосев обернулся, снова услыхал в утренней тиши скрип флюгера, пересвист
малых городских птиц, визг лесопилки, мычание коров, потому что до войны в
Лыкове еще держали коров. Звуки были такие явственные,  что,  казалось,  и
Ольга Серафимовна, и Бадин должны были слышать.
   - Дом стоит, и обе ивы. Разрослись, конечно.
   - И крыша такая же?
   -   В   точности.   Она   медными   листами   выложена.    Был    такой
лесопромышленник...
   Недослушав, Ольга Серафимовна кивнула.
   - А в Москве от пречистенских домов ничего  не  осталось.  Переулки  на
Арбате тоже снесли. Хожу  по  чужому  городу...  Видите,  Бадин,  они  вот
сохранили все.
   -  Не  уверен,  что  они  специально  берегут.  -  Бадин  вопросительно
подождал. - Вероятно, так совпало случайно. -  Он  деликатно  обратился  к
Лосеву, но тот несогласно хмыкнул.
   - Все равно, Бадин, это редкость, - проговорила Ольга Серафимовна.  Она
смерила Лосева очнувшимся взглядом. - Какой вы были... - и  засмеялась  не
ему, а кому-то неведомому. - Я бы вам дала ее так...
   - Что значит так... - повторил Лосев, замирая.
   -   Если   вы   опять   дарить   собрались,   Ольга   Серафимовна,    -
ласково-успокаивающе сказал Бадин, - то прошу не торопиться,  не  тот  это
случай,   верно   ведь,    Сергей    Степанович?    Почему    вы    должны
благотворительностью заниматься? Да и не нуждаются они, это же _город_.
   - Не спорьте, Бадин. - Она капризно поморщилась. -  Да  чего  тянуть...
Нет, нет, видал, какое у него лицо было, - и опять засмеялась чему-то.
   - Вы коллекционерам отказываете, а у них хоть в  сохранности  будет,  -
загорячился Бадин. - Вы ради бога простите  меня,  Сергей  Степанович,  но
согласитесь...
   - Не нравятся мне коллекционеры, - сказала Ольга Серафимовна. - Тесно у
них. Навешают кому с кем выпадет, как на кладбище.  Давайте,  голубчик,  я
вам надпишу.
   Лосев проворно достал шариковую ручку, но Ольга  Серафимовна  заставила
Бадина принести фломастер и на подрамнике косым  ровным  почерком  начала:
"От Ольги Астаховой, в дар..."
   - Могу вам, - сказала она озорным молодым голосом.
   - Нет, - сказал Лосев, чуть запнувшись, и, перебивая себя:  -  Нет,  вы
городу Лыкову, так и напишите. - Он почувствовал, что краснеет.
   "...в дар городу Лыкову", поставила число, подписалась.
   В этот раз Лосев взял руку, не  пожал,  а,  подняв  ее  к  себе,  долго
поцеловал, испытывая от этого удовольствие.
   Бадин молча закладывал картину толстыми картонами,  перевязывал,  потом
сунул в коричневый бумажный конверт, и все это еще в целлофановый мешок.
   Только на улице Лосев опомнился. Картина была  воздушно-легкой,  не  то
что невесомой, - она обладала  подъемной  силой,  так  что  он  плыл,  еле
касаясь земли.
   У стоянки такси его нагнал Бадин.
   - Сразу не распаковывайте, - заговорил он, запыхавшись. -  Пусть  сутки
постоит в помещении.
   На все его наставления Лосев невпопад кивал, потом спросил:
   - Послушайте, о чем Ольга Серафимовна... вроде как предупреждала?
   - Это  у  нее  теория.  Есть  картины,  которые  влияние  оказывают  на
судьбу...
   Лосев счастливо засмеялся и сказал, какая замечательная  женщина  Ольга
Серафимовна. На что Бадин рассказал,  как  она  в  эвакуации  все  картины
Астахова спасла, на себе тащила, чемоданы свои бросила, а картины  тащила,
на детской коляске везла, хотя полагала, что мазня, поскольку  многие  так
считали, во всяком случае, понятия не имела, что они значат.
   - Ей орден надо, - восхитился Лосев.
   - Деньги ей нужны, - сказал Бадин. - Пенсия у нее мизерная.  Тетку  она
содержит, кучу родных.
   - Я же ей предлагал, сколько мог. Если она задаром  решила,  значит  ей
приятней. Так что вы напрасно. Мы, со своей  стороны,  грамоту  ей  дадим.
Можем в санаторий ее пригласить. У нас есть, республиканского  значения...
- Он успокаивал Бадина, почти не  задумываясь,  щедро,  однако  не  обещая
ничего лишнего.
   - Боюсь я, - сказал Бадин. - Боюсь! Затеряется  картина,  понимаете,  в
одиночку настоящая картина  не  может  существовать.  Она  как  муравей...
Сгинет... Ей нужна среда, то  есть  художественный  организм,  собрание...
Обычная наша нелепица - либо рыбку съесть, либо раком сесть.
   Один глаз у него был печальный,  в  тесноте  припухших  век,  а  другой
смотрел строго, обвиняюще.





   В Лыкове картина не произвела впечатления. Виноват был  сам  Лосев,  он
сразу  понял  свою  ошибку:  сперва  надо  было  дать  людям  полюбоваться
картиной,  рассказать  про  художника,  про  его  вдову,   про   выставку,
заинтересовать всех. Вместо этого  он  начал  с  того,  что  назвал  цену,
похвастал стоимостью. Редактор газеты Сотник,  за  ним  прокурор  заахали,
узнав  про  две   тысячи   рублей,   и   все   приготовились   к   чему-то
необыкновенному, а тут и  размеры  оказались  малые,  и  рамка  копеечная,
главное же - вид, то есть содержание, известное. И задаром, любуйся  -  не
хочу. Весь дом Кислых таких денег, может, нынче не стоил.
   Промах был непростительный, уж кто-кто,  а  Лосев  умел  подготавливать
мнение, любое новое дело следовало всегда тщательно  подготавливать.  Надо
было рассказать им про  иностранную  книгу  с  фотографиями,  всемирную  в
некотором  роде  славу,  то  есть   известность,   которой,   оказывается,
пользуется давно Жмуркина заводь, хотя даже специалисты не знают,  что  за
местность у Астахова изображена. Придется  еще  доказывать,  что  это  наш
город. Спорность лучше всего могла подействовать и вызвать  патриотическое
чувство, свойственное всем лыковцам. Получилось же все иначе, никто уже не
слушал, что картина городу подарена, а твердили про неслыханные цены, кто,
мол, может нынче  платить  такие  деньги  и  за  что.  Стараний  Лосева  в
приобретении картины не отметили, никто  не  спросил,  каким  образом  ему
удалось добыть это художественное сокровище. Лосев обиделся, прицепился  к
какому-то замечанию, вспылил, накричал. Хуже  всего  было,  что  никто  не
понял, с чего это он завелся. Вышло  неловко.  Впервые  он  как-то  утерял
контакт с людьми, которых знал много лет, со своими  замами,  завотделами,
которые всегда понимали его и он их тем  более.  Они  смущенно  разошлись,
обиженные на него, и у него на них осталась обида.
   Все было испорчено. Он сунул картину в пластиковый  мешок  и  закрыл  в
шкаф.
   Военком Глотов попробовал потом как-то загладить, сказал, что в  смысле
техники и сочетания красок вещь, конечно, достойная большого  мастера,  но
содержание не очень выгодно показывает город, пусть даже  с  точки  зрения
исторической. Тем более если взять перспективу  нового  города.  С  другой
стороны, картину, разумеется, нельзя было упустить...
   Наголо обритый, широкий, тяжелый, налитый до  краев  мощью,  военком  и
двигался осторожно, и говорил, сдерживая свою неразборчивую  силу.  Слушая
его притишенный голос, Лосев поостыл, удивился  себе:  оказывается,  никто
его самого-то не осуждал,  а  все  прохаживались  насчет  картины.  Он  же
сознавал так, словно бы это шло в его адрес. Правда, спустя неделю на бюро
горкома секретарь упрекнул руководителей комсомола: что вы все на средства
ссылаетесь, иногда и без всяких средств можно добиваться, сумел  же  Лосев
приобретение для города сделать.
   ...Пришли вагоны с оборудованием для роддома.  Лосев  лично  следил  за
разгрузкой, чтобы не побили, не растащили. Все любовались  светло-голубыми
раковинами и массивными никелированными кранами и всей отлично  сделанной,
смазанной, щедро упакованной арматурой.
   Потом надо было договариваться о второй очереди работ  по  канализации,
наводнение повредило фундамент насосной станции, надо было  срочно  добыть
деньги, материалы - словом, когда к нему обратились учителя  Первой  школы
Тучкова Татьяна Леонтьевна и Рогинский Станислав Иванович, Лосев не  сразу
вспомнил, куда он подевал картину и было неудобно от того,  что  он  долго
рылся на верхних полках, наконец вытащил ее из-под рулонов, с  самого  дна
шкафа.
   Он поставил ее на стул, в  стороне  у  окна,  сам  же  отошел  к  столу
перебрать почту, поговорил по телефону, никак не обращая на них  внимания,
не желая выслушивать  их  суждений.  Рогинского  он  изредка  встречал  по
общественной линии как лектора на моральные темы. Тучкову же  знал  плохо.
Кажется,  она  преподавала  рисование.  Так  он  понял  из  ее  сбивчивого
бормотания в  приемной,  когда  она,  пылая,  объясняла,  почему  им  надо
посмотреть картину.
   Недослушав, Лосев согласился, щадя ее стеснительность. И было  странно,
что Рогинский тоже косноязычно хмыкал, несмотря на свой лекторский  навык,
японский зонт и модно-окладистую бородку, из-за которой в недавнем прошлом
у него происходили бурные объяснения с начальством.
   Они оба  волновались,  и  Лосев,  чтобы  их  не  смущать,  старался  не
смотреть, как они передвигали  стул  с  картиной,  чтобы  не  отсвечивало,
тихонько переговаривались. Занятый телефонным спором, он перестал обращать
на них внимание и вспомнил, лишь ощутив за спиной плотную тишину.
   Оба они пребывали в оцепенении. Тучкова застыла, сняла  очки,  округлые
коричневые глаза ее влажно блестели, рот был  приоткрыт,  она  наклонилась
вперед, вытянулась, поднялась на цыпочки,  словно  хотела  взлететь  и  не
могла, и от этого ей было больно.
   Лосев тоже остановился, глядя на преображенную ее внешность. И вдруг по
тугим яблочно-гладким ее щекам покатились слезы. Тучкова не  шевельнулась,
не замечая их, как не замечала она уже ни этого кабинета,  ни  Лосева,  ни
Рогинского, стоящего в  своей  отдельной  задумчивости.  Слезы  мешали  ей
смотреть, она смигивала их, устремляясь снова туда,  в  глубь  картины,  с
таким страданием и счастьем одновременно, что Лосев  смущенно  отвернулся,
залистал бумаги.
   Вспомнил, что  эта  Татьяна  Тучкова  девчонкой,  уже  тогда  очкастой,
болталась среди мелюзги, когда отправляли комсомольцев на целину. Она была
здешняя, и что-то у нее могло быть связано с теми местами.
   - Ну, как народное образование расценивает? - спросил он,  принимая  на
всякий случай тон, привычный в этом кабинете.
   - Великолепная вещь, известная,  слава  богу,  -  с  готовностью  начал
Рогинский, - мы о ней наслышаны. Так что замечательно,  что  вы  приобрели
ее. А что касается самого исполнения, так для того времени - смело...
   - Откуда ж вы о ней знали? - недоверчиво спросил Лосев.
   - Так она ж в каталогах фигурирует!
   Такое объяснение уязвило Лосева, никак не ждавшего, что кто-то здесь, в
Лыкове, мог знать про все это.
   - А известно вам, сколько  она  стоит?  -  спросил  Лосев  с  некоторой
досадой.
   - Не все ли равно, разве в этом дело! - вдруг,  отрываясь  от  картины,
воскликнула Тучкова, и налитые влагой глаза ее обратились к Лосеву. -  При
чем тут деньги?
   Лицо ее стало гаснуть, верхняя губа поднялась,  выражая  жалость,  даже
некоторое презрение.
   - Да хоть тысячу рублей, - сказала она.
   - Между прочим, две тысячи.
   - Ну и что, а сколько стоит, по-вашему, счастливый день?  -  выкрикнула
она с непонятной болью. -  А  душа,  она  сколько?  -  И  быстрым  взмахом
ярко-коричневых глаз хлестнула Лосева. - Вы посмотрите, сколько  тут  души
во всем. Как можно прятать такую вещь от людей!
   - Кто прячет? Я? Да где б  вы  ее  увидели...  -  начал  было  Лосев  с
отпором, но тут же понял, что объяснять и доказывать ничего не надо, слезы
Тучковой были для него сейчас самой лучшей наградой. Хотя не  представлял,
никогда и в голову ему не приходило, что от картины можно плакать.
   Тучкова вытерла мокрые глаза, надела очки, превратилась в ту незаметную
учительницу, которую Лосев знал вроде  бы  давно  и  никогда  не  замечал.
Платьице ее обвисло, груди спрятались.
   - Простите, пожалуйста, - виновато сказала она, все более конфузясь  от
неуместной улыбки Лосева.
   Он ничего не мог поделать  с  собою,  собственное  лицо  перестало  его
слушаться, улыбаясь чересчур, ненужная растроганность морщила лоб,  тянула
какие-то  мышцы  у  глаз,  так  что  невозможно  было  представить,  какое
выражение из этого складывается.
   - Нет, нет, вы совершенно правильно отметили, - успокаивал он ее  да  и
себя.
   Рогинский  тоже,  чтобы   отвлечь,   стал   расспрашивать   про   Ольгу
Серафимовну, задавать те самые  вопросы,  которые  Лосев  хотел  услышать.
Впрочем, отвечать Лосев не стал, по Тучковой он чувствовал, что сейчас  не
надо ни о  чем  говорить.  Молчания,  однако,  не  получилось.  Рогинский,
удивительный человек, с той же легкостью и волнением стал, используя,  как
он выразился, счастливый случай, хлопотать о транспорте  для  лекторов.  В
другое время практическая его хватка была бы симпатична Лосеву, сейчас  же
оборотистость Рогинского показалась бестактной. Пока они говорили, Тучкова
боком, тихо, направилась к дверям. Чтобы остановить ее, Лосев не  торгуясь
пообещал Рогинскому свою помощь и  тут  же  спросил  громко,  обращаясь  к
Тучковой: может, имеет смысл повесить картину в школе, в классе рисования,
тем более что окна школы как раз выходят на Жмуркину заводь и дом  Кислых.
Последнее соображение возникло у него внезапно,  прямо-таки  осенило  его:
школа построена на берегу, примерно там, откуда писал  художник,  и  очень
интересно   будет    сравнивать,    особенно    на    уроках    рисования,
продемонстрировать ребятам процесс, то есть пример  художественной  работы
на местном материале.
   Одно к одному соединялось у него, да так  ловко,  складно,  откуда  что
бралось, какое-то вдохновение напало; вообще надо  подумать,  не  пора  ли
создать художественную школу, заинтересовать ребят. Он  явно  зажег  обоих
учителей. Картину  он  разрешил,  даже  попросил  тут  же  взять.  Тучкова
смотрела на него во все глаза, и еще долго после того, как они ушли, унося
тщательно завернутую картину, Лосев ощущал радостную свою силу.
   В начале июня Лосева пригласили в Первую школу на  выпускные  экзамены.
Прежде всего он посидел на физике, в которой, как он полагал,  еще  что-то
смыслил, хотя каждый год обнаруживал, что знания его тают, и эти  мальчики
и девочки знают вещи, о которых у него самое смутное понятие.
   После физики директор школы повела его по классам и кабинетам,  где  он
когда-то учился. Он ничего не вспоминал, а, как и  рассчитывала  директор,
озабоченно проверял  состояние  потолков,  полов  и  все  прикидывал  свои
ремонтные возможности.
   В кабинете биологии у окна стояло несколько ребят младшего возраста,  и
Тучкова рассказывала им про красный цвет. На стене, обитой  полосой  серой
мешковины, висела ближе к окну, картина "У реки". В окно был виден  другой
берег Плясвы, дом Кислых, песчаная отмель. Окно из-за картины  стало  тоже
картиной, только большой, застекленной. Лосев невольно принялся сравнивать
обе картины, совершенно схожие: так же лучилась от солнца  вода  Жмуркиной
заводи, так же серебрилась висячая зелень ив.  Можно  было  подумать,  что
холст написан сейчас, прямо с этой натуры, но глаз  Лосева  легко  находил
разницу, тот слой времени, что  скопился  между  этими  картинами.  В  чем
состояла разница, он сразу указать бы  не  мог  -  куда-то  пропал  второй
чугунный кнехт, и ивы  разрослись,  и  берег  подмыло,  а  главное  -  дом
постарел в сравнении с рекой и зеленью...
   Сравнивая, он обнаружил, что на  картине  дом  был  заострен  в  углах,
камень был несколько, что ли, каменнее, каждый выпирал из кладки изломами,
а крыша была сдвинута и несколько перекошена... Сравнивать  было  занятно.
Помешало, что его заметили. Тучкова поздоровалась громко, как бы рапортуя,
и  дети  обернулись,   поздоровались,   расступились.   Директор   сказала
сдержанно, с упреком:
   - Все-таки, Татьяна Леонтьевна, вы продолжаете.
   У Тучковой сразу упрямо обозначились скулы.
   - Вы же сами видите, - сказала она, - отсюда наилучший ракурс.  У  меня
совсем другие уроки стали.
   Прозвенел звонок. Тучкова отпустила детей. Теперь, когда  она  осталась
перед ними одна, директор твердо повторила, что имеется кабинет  рисования
и ничего страшного, если оттуда дом Кислых виден сбоку.
   - Сбоку! Да там никакого эффекта! - со страданием воскликнула Тучкова.
   - Кабинет рисования, по ее мнению, надо сюда  перевести,  -  насмешливо
пояснила директриса. - А биологию, ту можно  куда-нибудь  на  ща.  Видите,
Сергей Степанович, как у нас каждый педагог за свой предмет бьется.
   - Это хорошо, - примирительно сказал Лосев.
   Тучкова избегала обращаться  к  нему,  а  директриса,  та  предпочитала
обращаться именно к нему, и даже  когда  выговаривала  Тучковой,  то  тоже
смотрела на Лосева.
   - Математику, биологию они будут изучать и в своих  вузах,  техникумах,
на разных курсах, - страстно заговорила Тучкова,  -  там  о  специальности
позаботятся. Искусство же - наше дело. Поймите: то, что мы успеем дать  им
в школе, с тем они и останутся. На всю  жизнь.  Этому,  кроме  нас,  кроме
школы, к сожалению, никто не научит... Только если они сами. Но для  этого
надо в них вселить любовь. Успеть! Хотя бы интерес зажечь.  Во  взрослости
уж поздно. Это так важно!..
   За стеклами очков, в темноте ее глаз все  бурлило,  двигалось.  Плотная
выпуклая ее фигурка рядом с  директрисой  выглядела  упругой,  спортивной.
Лосеву нравилось,  что  Тучкова  не  прибегает  к  его  помощи,  никак  не
ссылается на тот разговор в его кабинете.
   -  ...Наконец-то  они  могут  видеть  перед  собою  настоящее   высокое
искусство. Не копию! Они сами пробуют рисовать... Вы бы послушали, как  мы
здесь собираемся и обсуждаем со старшими.
   - И курите вместе со своими  учениками,  -  не  выдержав,  одернула  ее
директор.  -  Вы  уж  простите,  Сергей  Степанович,  у   нас   тут   свои
страсти-мордасти. Вот, готовы школу в художественное заведение превратить,
- со смешком заключила она и кивнула, отпуская  учительницу  и  заканчивая
этот непредвиденный разговор.
   В тоне ее нечто относилось и к Лосеву, не  то  чтоб  осуждение  за  эту
картину, но некоторая претензия была.
   - И все же мы будем вас просить, - упрямо сказала Тучкова,  -  биологию
можно на третий этаж...
   - Знаете что... - начала уже раздраженно директриса, Лосев остановил ее
своей улыбкой.
   - Все это не имеет значения...
   - То есть как это? - вскинулась Тучкова.
   Он посмотрел на нее и не сказал то, что хотел.
   - Поживем - увидим. Пока что ремонт, ремонт нужен, -  приговаривал  он,
обходя шкафы с чучелами "птиц нашего края" и лисицы,  которая  стояла  тут
испокон веку: потрогал старенький скелет на медных проволочках.
   Выходя, он издали взглянул на картину, сказал:
   - Вид отсюда неплохой, а?
   -  Да,  вид,  конечно,  -  подтвердила  директриса,  она  была  опытным
директором и все поняла.
   А он задержался взглядом, будто обернулся, как тогда, спрыгнув с лодки,
в ту первую весну, когда только построили школу и было наводнение,  снесло
мост и их перевозили на маленьком дощанике на школьный берег. Это  было  в
пятом классе, новая школа казалась дворцом  с  роскошными  никелированными
дугами раздевалки, с физкультурным залом, таким высоким.
   - Что вы заторопились, Сергей Степанович? - спросила директриса.
   Никуда он не торопился, она же не видела, что на самом деле он несся по
лестнице, размахивая брезентовым своим портфельчиком,  пионерский  галстук
выбился из-под куртки. На площадке они наклеили жеваной  живицы,  так  что
девчонки, которые бежали следом, прилипли  своими  подошвами,  за  ними  и
химичка Анна Сергеевна.
   Директор показывала на береговой склон, изрытый еще  с  войны  старыми,
обвалившимися землянками зенитчиков. Все это она хотела сровнять, засадить
цветами, сделать розарий.
   Там, где сейчас спортплощадка, когда-то  был  тоже  пустырь  с  глухими
дебрями лопухов, крапивы,  иван-чая,  место  самых  страшных  приключений,
кровавых сражений, веселых историй. Потом  самосвалы  засыпали  ее  кучами
щебня...
   Он посмотрел на директрису  с  горечью  пятиклассника  Сережки  Лосева:
неужели она не понимает, что это будет  катастрофа,  где  же  играть,  где
воевать... Конечно, ему, Сергею Степановичу Лосеву, было известно,  что  в
городе имеются оборудованные площадки для игр, и даже установили  в  парке
фигуру Гулливера и избушку на курьих ножках, но теперь-то он  увидел,  что
все это не то, - ни в какое сравнение не  идет  с  этим  дивным,  заросшим
могучим   чертополохом,   высоченной   крапивой,   замусоренным   склоном.
Удивительно, что директриса не понимала, что цветники и газоны не красота,
а, наоборот, скукотища, никому  не  нужная  затея;  то,  что  она  считает
приведением в порядок, на самом деле - разрушение и полное варварство.
   Она же смотрела на Лосева с недоумением. Обычно повсюду, где можно,  он
требовал сажать цветы,  разбивать  клумбы,  она  надеялась  на  одобрение,
поскольку  ныне  на  косогоре  взрослые  играют  в  карты,  там  выпивают,
целуются.
   Взгляд ее подозрительно проверил Лосева с ног  до  головы,  может,  она
догадалась, что перед  ней  пятиклассник.  Он  не  представлял,  что  это,
школьное, еще живо в нем.
   - Хорошо, рассмотрим, внесите  в  план  благоустройства  территории,  -
предложил он, с трудом возвращаясь оттуда, - подайте  специальную  записку
насчет садово-парковых работ, - добавил он, соображая, как лучше  оттянуть
ее затею.
   В тот же день, под вечер, он встретил Тучкову на улице. Он как раз  шел
и думал, почему он, глядя на эту картину, превращается в мальчишку.
   Тучкова остановила его, сказала, что прочла то, что есть об Астахове, и
хочет списаться с Ольгой Серафимовной, кое-что уточнить. Лосев обещал дать
ее адрес. Через несколько дней, после исполкома, он зашел в школу вместе с
военкомом и директором леспромхоза.
   В школе было солнечно и пусто.  Парты  высились  в  коридорах  друг  на
друге, пахло краской и мокрыми  полами.  Окно  в  кабинете  биологии  было
распахнуто. Они долго стояли перед картиной.
   - Вот это другое дело, - сказал военком.
   По реке прошел катер. Гладкая волна  набегала,  откатывалась,  изгибая,
казалось, литое зеркало реки. Рябь скоро улеглась.  Послеобеденный  сонный
жар обессилил колыхание воды. Они опять могли смотреть и сравнивать.
   - Серега, ты помнишь, как мы тут на  плотах  лежали?  -  вдруг  спросил
военком Глотов.
   Директор леспромхоза, молодой инженер, вздохнул:
   - Красиво. Вот бегаешь, носишься и ничего не замечаешь.  Сколько  я  уж
тут, третий год живу, и что?
   - Верно красиво? - обрадовался Лосев. - Я все думаю, откуда эта красота
взялась? Без картины-то - обыкновенный  участок.  А  при  сопоставлении  с
картиной появляется красота. Спрашивается, где  ж  она  находится?  Почему
самостоятельно мы ее не обнаруживали?
   Слушали с интересом - и к его словам, и к нему самому. Было неожиданно,
что Сергей Лосев, которого все тут знали навылет со всеми его  привычками,
семейными  делами,  рыбалками,  тостами,  этот   Сергей   Лосев   способен
рассуждать на такие темы и горячиться.
   - Все от таланта, - убежденно сказал военком.
   - Талант - это только слово. А ты мне ответь, чтобы я понял.
   - Красота в  художнике  заключена,  -  сказал  военком,  заражаясь  его
горячностью.
   - В художнике? Допустим. Тогда объясни мне, откуда художник  ее  берет,
из себя или же из натуры? Потому что если из натуры, то пусть мы  с  тобой
красками, кистью не способны передать, но глазом-то  можем  тоже  извлечь,
увидеть...
   - Да, да! Как это верно! - воскликнула Тучкова. Никто  не  слыхал,  как
она вошла. И теперь, когда к ней обернулись, она залилась краской за  свой
возглас и все же попыталась еще сказать, как бы оправдываясь или  поясняя:
- В том-то и дело, что можно, можно увидеть. Прекрасное, оно действует  на
душу и как бы придает ей зрение,  то  есть  в  смысле  того  чувства,  что
называют душой,  то  есть  называем...  -  Она  запуталась  и  еще  больше
смутилась. - Извините меня, пожалуйста.
   Директор леспромхоза задумчиво посмотрел на нее и сказал:
   - Фотографией я мечтал заняться.
   - Сфотографировал бы ты, между прочим, вид этот, пока  тут  стройку  не
начали, - сказал военком.
   - Какую стройку? - спросила Тучкова.
   Военком покосился на Лосева, деликатно закашлялся,  предоставляя  слово
ему, как старшему, и тогда Лосев объяснил, что дом Кислых  будут  сносить,
весь этот участок Жмуркиной заводи запланирован под филиал фирмы, делающей
вычислительные машины.
   Тучкова как-то полузадушенно ахнула, глаза ее устремились на Лосева,  в
самую глубину его зрачков, в самый его зрительный нерв.
   - Да как же так?.. Я ребятам обещала...  Я  на  будущий  год  программу
перестроила, мы во всех  классах  этот  вид  рисовать  будем.  Когда  сами
попробуют, тогда они поймут...
   Директор леспромхоза засмеялся над этими ее рисовальными доводами, и от
этого смеха Тучкова съежилась:
   - Простите, я все понимаю, что же делать. - Никто ей  не  ответил.  Они
сочувственно смотрели на  нее,  и  Тучкова  смущенно  заговорила,  как  бы
утешая: - Но ничего, мы постараемся, пока... чтобы скорее людям показать.
   - Вот это правильно, - сказал  военком.  -  Хорошо  бы  вы  лекцию  для
молодежи провели, особенно для призывников. Запечатлеть в  памяти  красоту
родных мест. Сейчас для картины самый сезон стоит.
   - Лекцию? Я не знаю... Я вряд  ли  сумею.  Лучше  из  областного  музея
пригласить.
   - Бросьте вы... Прекрасно справитесь. Зачем нам варяги?
   Учительница вдруг перестала нравиться Лосеву. Ему было  неприятно,  что
она так легко смирилась.
   - А жаль, - сказал  директор.  -  Уничтожат  и...  картина  родословную
потеряет. Сравнивать не с чем будет.
   - Картина не потеряет, - сказал Лосев. - Картине-то что - мы потеряем.
   Разговор этот испортил ему настроение.  Он  заметил,  что  на  воде  от
причалов тянутся радужные пятна,  что  у  дома  Кислых  навалена  щебенка,
доски...





   Вскоре приехали сотрудники областного музея,  состоялась  лекция:  "Наш
край в произведениях советской живописи"; прошла она хорошо, и военком,  и
прокурор, который насчет стоимости ахал, присутствовали и  хвалили.  Лосев
на это заметил военкому:
   - Не послушалась Тучкова, ты же говорил, чтобы сама читала.
   Военком рассмеялся.
   - Так она же невоеннообязанная. Да и знаешь, она правильно сделала. Для
авторитетности лучше, чтоб из области. Объективнее.
   - Нечего приваживать их, - проворчал Лосев, но распространяться на  эту
тему не стал.
   Из ближнего санатория, прослышав, стали ходить любители прогулок.  Есть
такая категория гуляющих - им нужно, чтобы  прогулка  имела  цель.  Четыре
километра туда, четыре обратно и посредине ознакомление  с  художественной
ценностью.  Культурник  санатория  подхватил   инициативу   отдыхающих   и
организовал коллективное посещение. Потом еще, и  еще.  Заходили  в  школу
туристы, которые  осматривали  партизанский  лагерь  и  соленый  источник.
Появлялись группы то из медицинского училища, то  участники  велосипедного
пробега. Летом приезжего  народу  много,  что  ни  день  -  кто-нибудь  да
требовал  Татьяну  Тучкову  давать  объяснения  по  картине,  ей  задавали
вопросы, как настоящему экскурсоводу. Культурник разохотился,  всякий  раз
накануне экскурсии звонил  в  гороно,  предупреждал,  словно  бы  в  музей
звонил.  Несмотря  на  ремонт  школы,  стали  приезжать  целым  автобусом,
поднимались толпой по лестнице, спрашивали, почему картина висит в  школе,
в биологическом кабинете, неужели нельзя специальное  помещение  выделить.
Делали замечания: почему  нет  портрета  художника,  хотя  бы  фотографии,
почему не продают репродукции картины, куда писать отзывы?
   Многие вроде были разочарованы, недовольны. Тучкова  оправдывалась  как
умела. Однажды,  когда  кто-то  сказал  "обман,  мы-то  думали",  она,  не
выдержав, заплакала, отвернулась к окну. Все за ее спиной  разом  смолкли,
потом пожилая толстуха в рыжем  парике,  сочувственно  сморкаясь,  сказала
басом:
   - Вы, женщина, тут ни при  чем,  это  культурник  нам  мозги  запудрил.
Феномен, феномен! Выставка! Настрой создал не тот. Как на Эрмитаж.  Сказал
бы честно - кто хочет картину  увидеть  -  ничего  другого.  Разве  мы  бы
отказались? Женщина, вы, милая, извините нас.
   Культурник тоже извинился, и после этого следующие экскурсии вели  себя
тише.  Культурник,  однако,  не  унимался.  Оказывается,  он  работал   по
совместительству в летней спортивной школе  и  обслуживал  пароходство,  и
всюду он включал новый объект в план массово-экскурсионной работы.  Вскоре
Тучкова получила план, скрепленный печатями и подписями.  На  ее  протесты
культурник прочувствованно назвал ее "энтузиасточкой", "подвижницей",  что
же делать, если исторических  достопримечательностей  в  районе  мало,  не
будет картины, так уйдут эти часы на пустой азарт бросания колец и  походы
в универмаг.
   Получалось, что она будет  виновата,  если  станут  резаться  в  карты,
забивать козла и даже пить водку.
   Никто ей за эту работу не платил, отпуск ее срывался, да еще  в  гороно
сделали замечание, что экскурсанты мешают ремонту, разносят грязь.
   Появилась книга отзывов, общая тетрадка, которую  в  утешение  Тучковой
учредил культурник. В  тетрадь  щедро  заносили  благодарности  и  похвалы
Татьяне Леонтьевне за  "возможность  ознакомиться",  "красочный  рассказ",
"воспитание любви к русской  живописи  и  природе".  Кроме  этих  записей,
попадались, и  все  чаще,  возмущенные  отклики  на  предстоящую  стройку:
неужели нельзя сохранить этот  вид,  что  за  дикость  -  опять  разрушают
памятник культуры, пора призвать к порядку местные власти...
   В горкоме партии Чистякова, тощая, тигрово-бесшумная,  щурясь  заметила
Лосеву,  что  самодеятельные  эти  экскурсии  роняют  авторитет  городских
властей. Как всегда, она применяла безлично-уклончивые обороты: "позволяют
себе",  "развели",   "раскачивают   общественное   мнение",   "будоражат",
"будируют". Лосев кивал внимательно, поощряюще, потом спросил:
   - Значит, что же, Тучкова просит писать такие жалобы? Вы лично слышали?
Ах нет? Тогда не пойдет. Полагать одно, знать другое. Мало ли кто  сказал.
Я люблю брать сведения из первых рук, свежинку люблю.
   Чистякова непонятно прищурилась, не  то  смеясь,  не  то  пряча  глаза,
неслышно отошла. К счастью, Лосеву  некогда  было  вникать  в  эти  слухи,
летняя  пора  торопила  с  овощехранилищами,  со  строительством,  рабочих
отрывали в район  на  полевые  работы,  надвигалась  сдача-приемка  нового
роддома. Летние дни хоть и долгие, а проскакивали быстрее зимних.
   Заведующий гороно Савкин, будучи на  приеме  у  Лосева,  после  решения
своих вопросов, как бы между прочим сказал, что картину Астахова лучше  бы
перевесить сюда, в кабинет.
   - Это почему?
   - Ценная вещь. Охраны у нас нет, мало ли.
   - А еще что? - спросил Лосев.
   - Больше ничего.
   - Давай выкладывай, - сказал Лосев.
   Савкин, который в  любую  жару  ходил  в  темно-синем,  толстой  шерсти
костюме, при галстуке, неожиданно вспотел, громко засморкался и,  умоляюще
глядя на Лосева, сказал, что Астахов не из тех художников,  каких  следует
пропагандировать  школьникам.  Лосев  сослался  было  на  Москву,  на  что
завгороно тихо возразил:
   - В Москве - там иностранцы, там политика диктует.
   - Ты не темни, - сказал Лосев.
   -   Сергей    Степанович,    ведь    неприятности    будут.    Народ-то
безответственный, настрочат жалобу. На  вас  или  еще  на  кого.  Глядишь,
где-нибудь откликнется. Начальство заинтересуется. Доказывай потом. Вам-то
что, а нам в любом случае попадет. Повесьте ее к себе. По моей официальной
просьбе, а? У нас в школе и ремонт, и всякое другое.
   Лосев смотрел на его мокрый лысеющий лоб, измятый  скорбными  морщинами
забот всегда бедствующего, всегда неблагополучного хозяйства.
   - Надо этой Тучковой сказать, чтобы перестала...  -  Он  хотел  сказать
"будировать", но вспомнил Чистякову, поморщился. - Чего раньше  времени  в
колокола бухать.
   - Да Тучкова же при чем?.. - Савкин дернул плечом. - Глаза-то людям  не
завяжешь. На заводи-то уж вешки  расставили,  съемку  ведут.  Вот-вот  дом
снесут.
   - Как съемку? - поразился было Лосев, потом кивнул. - Ладно,  подумаем.
Так  тоже  теперь  неудобно  -  изъять  и  к  себе  в  кабинет.  Ведь  это
художественное произведение общего, так сказать, внимания.
   - Не произведение это, а повод для жалоб, - упрямо сказал Савкин.
   Жил заведующий гороно в соседнем с Лосевым  новом  доме,  держал  он  в
квартире двух морских свинок и по субботам, на радость  ребятам,  выпускал
их во двор. Раньше он был учителем биологии и считал, что, имея  животных,
ухаживая за ними, дети становятся лучше.
   - А ты сам-то как расцениваешь? - вдруг спросил Лосев.
   Савкин посмотрел на него виновато и заботливо.
   - Да по мне лучше школу художественную открыть,  пусть  там  бы  все  и
было.
   Заботливый этот взгляд встревожил Лосева, он давно усвоил, что  крупные
вещи начинаются с мелочей, с таких вот ничего не  значащих  разговорчиков.
Слабый  сигнал,  которым  легко  пренебречь,   но   лучше   принять   меры
незамедлительно. Это как стук в машине. Если выяснить, где именно  стучит,
то можно  устранить  своими  силами.  Пора,  пора  бы  обдумать  ситуацию,
определиться, да все было некогда, все откладывалось.
   Вскоре  после  этого  разговора  в  Лыков  приехал  зампредоблисполкома
Каменев. На второй день своего пребывания Каменев поинтересовался, что они
тут за аттракцион открыли. Судя по этому  словечку,  Каменеву  уже  что-то
наговорили. Лосев не стал отшучиваться, сам вызвался вести  его  в  школу.
Окончательного мнения у Каменева  еще  не  было,  в  таких  случаях  лучше
предупредить какое-либо  опрометчивое  высказывание.  Когда  ответственный
человек  выскажется,  трудно  потом  заставить  его  изменить  мнение,  он
всячески будет настаивать на своем, так  что  лучше  не  допустить  такого
высказывания. Легче формировать мнение, чем менять его.
   Как бы случайно было устроено так, что в школе оказались  в  это  время
заведующий гороно и военком; разумеется, пригласили и Тучкову.  Рассказать
про картину Лосев мог бы и сам, но он предпочел быть в  стороне,  сохраняя
свободу маневра.
   Тучкова повела объяснения бойко, с некоторой заученностью, - и это было
хорошо, потому что внушало доверие. В нужный момент она сказала:
   - Теперь самостоятельно сравните красоту натуры с  красотой,  найденной
художником в пейзаже. Почувствуйте,  в  чем  разница...  определите  стиль
художника... Посмотрите, как написаны стены...
   Никогда он не подозревал, что можно столько разглядывать одну и  ту  же
картину и  получать  удовольствие.  Казалось  бы,  вид  известный,  ничего
нового,  никакой  информации,  откуда  же  это  тепло  приходит  и  что-то
вспоминается,  еле  слышный  мамин   голос   рассказывает,   рассказывает.
Наваждение. Лосев подумал, что когда на Жмуркину заводь привезут технику и
стальной бабой станут разбивать дом Кислых,  все  эти  чудеса  с  картиной
кончатся.
   На том берегу крикливо плескалась ребятня, у моторки возились  парни  в
плавках и рубахах. Сушилось белье на длинной веревке, подпертой в середине
жердиной. Все это нарушало сходство, и Лосев досадовал. Каменев же замечал
совпадение и восторгался, сличая новые подробности.  Он  отходил,  смотрел
так и этак, прицокивал от удивления.
   - Надо же, устроили такую параллель.
   Тучкова взглянула на Лосева неясно, за стеклами очков он уловил страх -
так ли, мол, говорила, справилась ли? От бойкости ее не осталось и  следа.
Перед ним стояла не учительница, не  экскурсовод,  а  девчонка,  оробелая,
удрученная тем, что могла все  испортить.  Она  не  обращала  внимания  на
Каменева, не слышала  его  возгласов,  ей  важен  был  лишь  Лосев,  и  то
раздражение против нее, что накопилось у  Лосева,  растаяло,  растворилось
без остатка. Он ободряюще улыбнулся, она просияла, он зачем-то еще  кивнул
ей, и от этого она покраснела совсем неуместно-счастливо. "Что с  ней?"  -
удивился Лосев и тотчас сказал:
   - Это все Татьяна  Леонтьевна  придумала,  -  показал  на  нее,  на  ее
пылающее лицо. - Народишко и пользуется ее патриотизмом. По правде говоря,
сомневалась она насчет художника, но мы по своей темноте так рассудили...
   - Да я... я не сомневалась, - вмешалась было Тучкова.
   - Сомневалась... Не стыдись, ничего тут зазорного,  -  нажимая,  сказал
Лосев. - Мы ж здесь не спецы. Мы не знаем, как он числится. Нам что  важно
-  наш  городской  пейзаж  создан.  Ничего  другого,  -  он  вопросительно
остановился. - Конечно, может, мы чего не учитываем...
   - Ладно, не прибедняйтесь, - сказал Каменев. - Это вы хорошо придумали.
   - Из областного музея приезжали, - сказал военком.
   - И что? - спросил Каменев.
   - Вроде поддержали.
   - Передайте спасибо им, - сказал Лосев.
   - Передам, передам, - довольно сказал Каменев. -  Тут  специалистом  не
надо быть. Талант он  потому  и  талант,  что  все,  кто  любит  живопись,
чувствуют...
   И зампред даже несколько посмеялся над провинциальными их опасениями  -
данный художник упоминается в центральной печати, имя знаменитое,  картина
реалистичная, на местном материале, какие могут быть возражения, -  что  и
требовалось Лосеву.  Далее  разговор  перешел  на  экскурсии,  Тучкова  не
утерпела, принялась расписывать популярность  этой  выставки,  что  Лосеву
показалось ненужным. Все же, как ни говори, - самовольство, и  неизвестно,
как оно может быть воспринято.
   На  гладком,  всегда  приветливом  лице  Каменева  трудно  было  что-то
прочитать. Зампред принадлежал  к  тому  типу  руководителей,  которые  не
показывают своего личного отношения к вопросу, зная, что их отношение  еще
не решает и может только попутать людей.
   Насчет Тучковой он сказал, что сие есть эксплуатация человека,  да  еще
при ее скромном учительском жалованье это совершенно неблагородно... Вышел
как бы упрек Лосеву, впрочем приятный, поскольку слова  Каменева  косвенно
разрешали экскурсии и рекомендовали все это оформить. Еще лучше было бы не
хвастаться экскурсиями, лучше  было  бы,  если  бы  Каменев  сам,  первый,
порекомендовал организовать экскурсии и нечто вроде выставки, и можно было
бы ему доложить об успехе его предложения. Тем самым он брал  бы  на  себя
ответственность, стал бы крестным...
   - Как тут оформишь, - сказал Лосев побезнадежнее.
   Каменев, высокий,  стройный,  несмотря  на  свои  пятьдесят  пять  лет,
приобнял Тучкову, наклонился и на ухо сказал:
   - Мы-то его держим за опытного мэра. Хозяин такого города и  нате  вам,
не может изыскать средств... Заварил кашу, так не жалей масла. Вот  я  был
во Франции, там, случись у мэра подобная приманка, он бы раздул рекламу по
всей округе - щиты на дорогах,  передачи  по  телевидению.  Большой  доход
извлек бы. А мы не умеем... Взвалила на себя Татьяна Леонтьевна - и ладно,
все норовим подешевле, на энтузиазме...
   Надо было дать  ему  разговориться,  может,  он  и  расщедрился  бы  на
полставки музейной; к сожалению, Тучкова прервала его, стала уверять,  что
для нее-экскурсии удовольствие, ее работа учителя рисования  обрела  новый
смысл,  что  сейчас  хочется  пропустить  побольше  народа,  пока  все  не
кончилось.
   Слово "кончилось" зампред понял как осень, когда  природа  пожелтеет  и
сходство пропадет, но Тучкова разъяснила, что пейзаж исчезнет не на сезон,
а навсегда, поскольку тут произойдет стройка филиала завода вычислительных
машин.
   На вопросительный взгляд зампреда Лосев подтвердил, что  стройка  скоро
начнется, идет она по республиканскому списку, место выделено давно, есть,
правда, другие удобные  площадки  с  километр  ниже  по  реке,  к  окраине
города...
   В свое время он торговался с проектировщиками, кое-чего ему удалось для
города добиться, в смету обещали заложить большой участок  канализации  по
той стороне, трансформаторную подстанцию на  два  трансформатора,  с  тем,
чтобы  обеспечить  мощностью  целый  район...  Ничего  этого  он  не  стал
рассказывать Каменеву,  он  ожидал  его  реакции:  например,  зампред  мог
сказать, что стройку надо сдвинуть  отсюда,  или  что  можно  этот  вопрос
пересмотреть, или хотя бы что тут следует взвесить все  за  и  против,  но
Каменев задумался о чем-то другом, остановился снова  перед  картиной.  На
чистом, хорошо выбритом лице его вместо  какого-либо  выражения  появились
ничего не значащие маленькие домашние морщинки, он вздохнул, поскреб шею.
   - Вот и Татьяне Леонтьевне вопросы задают, - попробовал  Лосев  сделать
еще один заход, - критикуют городские власти за эту стройку.
   - И что же она? - спросил Каменев.
   - А что она может?
   Каменев задумчиво посмотрел на Тучкову.
   - Я им отвечаю, что  если  бы  от  товарища  Лосева  зависело,  он  бы,
конечно, предотвратил, - сказала Тучкова.
   Каменев хмыкнул.
   - Это я точно знаю, - горячо сказала Тучкова.
   - Вполне возможно, - согласился Каменев, оглядывая кабинет  с  чучелами
на шкафах, укрытыми  бумагой,  скелетом,  завернутым  в  простыню,  и  эту
картинку на стене, все это с какой-то своей мыслью, словно увязывая в один
узел, вздохнул, покачал головой почти безнадежно. Куда  ж  картину  девать
после того, как стройка начнется? Здесь-то ей висеть уж ни к чему!  Никто,
конечно, об этом  не  думал.  Тучкова  плечами  пожала.  Каменев  подождал
секунду, другую  и,  придя  на  помощь,  предложил  после  начала  стройки
передать  картину  в  областной  музей.  Предложил,  сочувствуя,  выручая,
помогая пристроить, - а рядом с картиной можно будет повесить цветное фото
Жмуркиной заводи в нынешнем, еще нетронутом виде.
   - Ишь шустрые вы, на готовенькое тут как тут, - сказал Лосев.
   - По-хозяйски смотрим. Где худо лежит, с того  и  живем.  -  И  зампред
засмеялся, помогая Лосеву смягчить все шуткой.
   - Не лежит, а висит, и не худо, - сказал  Лосев,  показывая  на  стену,
обтянутую  серой  мешковиной.  Он  чувствовал,  что  Каменев   все   более
утверждается в своей мысли.
   - Когда участок разворошат, так ей все одно  где  висеть,  -  рассуждал
Каменев. - Здесь совсем будет некстати, вроде укора, икона всех скорбящих.
   Заведующий гороно согласно засмеялся, и Лосев тоже улыбнулся,  хотя  не
знал, что за икона всех скорбящих. Он понимал, что практически,  наверное,
так все и получится, как предрекает зампред, и раз уж на то пошло, надо бы
кое-что получить взамен картины. Без дома  Кислых  потеряет  она  интерес.
Лично ему неохота будет смотреть на нее, и впрямь, куда ее  девать?  Самое
место для нее - музей. Он виновато посмотрел на Тучкову.
   Произошло непонятное, как будто во взгляде  Лосева  она  прочла  совсем
другое, распахнутые глаза ее засветились таким  доверием  и  преданностью,
что он смутился.
   - Почему же к вам в музей, мы лучше в Третьяковку отдадим, -  неприятно
тонким, режущим голосом взмыла Тучкова. - Там больше людей бывает. Как вы,
товарищ Каменев, легко свой интерес тут отыскали! Вместо  того  чтобы  нам
помочь. Вы лучше скажите: как, по-вашему, -  правильно  будет,  если  там,
напротив, филиал построят, а?.. Да не бойтесь вы  слово  свое  собственное
сказать...
   Щеки ее побелели, указка в руке дергалась. Савкин набрал было  воздуха,
но военком толкнул его предостерегающе и  Лосеву  тоже  подмигнул.  Однако
Лосев хоть  и  любовался  Тучковой,  но  забеспокоился  -  она  могла  все
испортить, и  себе,  и  общее  хорошее  впечатление,  а  главное,  все  те
последующие дела, какие предстояло решать с Каменевым.
   Путаные морщины на лице Каменева стали твердеть, он засопел,  запыхтел,
шея его борцовски вздулась. В такие моменты он становился груб, беспощаден
и - что хуже всего - долго потом  не  забывал  своего  гнева.  Но  тут  он
насильно улыбнулся, проговорил как можно благодушнее:
   - За что же сразу в ружье? Я ведь думаю, как лучше.
   - Кому лучше?.. И что вы думаете, это как раз неизвестно. Вы же большой
человек, всей культурой  ведаете,  должны  вы  как-то  отозваться  на  эту
стройку. Почему вы боитесь слово промолвить? Ведь точно боитесь?  Думаете,
что сперва согласовать надо, выяснить. Так разве вы себя уроните, если  не
получится? Наоборот. Мы же понимаем, что разные могут быть соображения.
   - Вот мне и надо  знать  все  соображения,  а  я  их  не  знаю,  -  уже
по-настоящему сердясь, сказал зампред.
   - Что ж вы тогда _наши_ соображения не спросите? Вы _нас_ спросите, как
нам лучше, может, нам необходима эта красота?
   - Референдум устроить? -  все  более  сердясь,  сказал  зампред,  потом
примирительно протянул ладонь. -  Из-за  картины  стройку  переносить?  Не
смешите. О вас же заботились, когда выбирали, в каком городе...
   - Спасибо! - Тучкова быстренько поклонилась. - Тогда и поинтересуйтесь.
Вот вы свое каждое слово рассчитываете, возьмите и нас в расчет.  Филиалов
и заводов много, а такой вид один. И не филиалом мы прославимся.
   Указка  в  ее  руке  перестала  дрожать,  поднялась,   голос   зазвучал
увереннее.
   - Ладно, ладно, - сказал Лосев  строго  и  недовольно.  -  Мы,  Татьяна
Леонтьевна, сами разберемся.
   Она посмотрела на него умоляюще, прося прощения, и продолжала зампреду:
   - ...Ведь это счастье, что появилось что-то удивительное. Вы бы видели,
как  ребята  радуются.  У  нас  совсем  другие  уроки  стали.  Это  Сергей
Степанович открыл нам... Это же чудо! Да, да, чудо!  Его  сохранить  надо.
Оно больше никогда не повторится!
   Глаза  ее  заблистали,  она   не   подбирала   слова,   не   стеснялась
восторженности.
   - Ну-ну, не будем преувеличивать, - сказал зампред и улыбнулся военкому
и заведующему гороно. - Это не Рембрандт и не Репин.
   - Да при чем тут Репин! - с досадой вскричала Тучкова, скривилась,  как
от боли. - Будь  это  Репин,  конечно,  вы  бы  вступились  без  страха  и
сомнения... Но картина это же не только имя, она сама... это же наше...
   Лосев злился на нее и  завидовал,  с  какой  свободой  она  говорила  с
зампредом, ничего не смягчая, не  обходя.  Ей,  конечно,  что,  ей  терять
нечего, она сама себе хозяин, вольная птичка; посмотрел  бы  он,  как  она
вертелась бы на его должности. И все-таки он ей завидовал.
   - Между прочим, картину в музей нельзя отдавать, она  подарена  городу,
там и надпись есть...
   "Вот это она уж совсем зря", - подумал Лосев, потому что прикинул,  что
просить за картину: прежде всего художественную  школу,  затем  со  вторым
кинотеатром решить. Стоило ему вспомнить о до  сих  пор  не  оборудованном
кинотеатре, о попреках, которые сыпались второй  год,  о  своих  обещаниях
невыполненных, потому что все обещанное ему срывалось,  и  у  него  тяжело
заныло в затылке.
   Она посмотрела на него, ожидая поддержки, не понимая, почему он молчит.
   - Знаете, Татьяна Леонтьевна, мы... - начал Лосев, и  тотчас  навстречу
ему распахнулась такая сияющая готовность, от которой  ему  стало  неловко
перед всеми и он сказал совсем не то, что  собирался:  -  Вы,  пожалуйста,
передайте от меня, чтобы белье не развешивали  тут  на  обозрение,  у  них
задворков хватает.
   В машине зампред сказал Лосеву:
   - Черт те что позволяют себе. Ей-то что. Ей легко.  Покрутилась  бы  на
моем месте. Демагогия!.. И не цыкнешь. Это на тебя я могу  цыкнуть,  а  на
нее - грех вроде. Вот и пользуется, бестия.  Чисто  бабье  чутье...  Да...
Боязнь  подхалимажа  у  нас  переходит  в  хамство...  А  фигурка  ничего.
Очертания  есть.  И  дело  свое  любит.  Нет,  нет,  такие  люди,   Сергей
Степанович, нужны. Без них совесть закиснет. Она же воюет не корысти ради.
Верно? Не для себя. Что она с этого имеет? Одни хлопоты.
   Он помолчал, потом добавил с неясным смешком:
   - А ты суров, суров.
   Каменев и злился, и оправдывался, и было не угадать,  как  держаться  с
ним: то ли перевести речь на нужды роддома,  что  было  крайне  необходимо
Лосеву, или же продолжать насчет этой злосчастной картины.
   В свое время Каменев отличался решительностью, даже крутостью характера
и многое мог. Но в прошлом году его сильно подвели с одним спектаклем, так
что он еле удержался, и с  тех  пор  стал  осторожничать,  избегал  крупно
решать, не ввязывался в споры на исполкоме. Лосев  подумал,  что  если  бы
сейчас  тут  сидела  Тучкова,  она,  не  зная  всех  этих   обстоятельств,
продолжала бы гнуть свое и, что удивительно, - вызвала  бы  сочувствие,  а
вот он, Лосев, хотя знаком с Каменевым давно и отношения у них  добрые,  а
говорить с ним не может без оглядки, без дипломатии.
   - Ты заметь, что стройку этого филиала будет курировать сам  Уваров,  -
сказал Каменев.
   - Да, мужчина несговорчивый, - сказал Лосев.
   - И живописью не увлекается.
   Они засмеялись.
   Уваров ничем не мог увлекаться.  Это  была  хорошо  налаженная  машина,
оргмашина. Он вел дела без крика, без ругани, без накачек, все записывал в
длинном узеньком блокноте, назначал срок и точно день  в  день  спрашивал.
Ничего так не боялись, как  его  занудно-презрительного  выяснения  причин
невыполнения, опоздания, перерасхода. У него всегда  выходило,  что  таких
причин не было, а была глупость, была лень, было неумение руководить.
   Перечить Уварову никто не станет, Каменев не зря его упомянул,  считал,
видимо, что и заикаться на эту тему бестактно.
   Они подъехали к роддому, тут все выправилось, пошло по  заготовленному,
продуманному Лосевым  распорядку.  И  главврач,  и  строители  показывали,
объясняли с толком, все действовало, зажигалось, включалось как  положено.
Каменев хвалил, убеждался в правильных запросах города,  сам  формулировал
их. Потом они обедали с  главврачом,  возбужденно-говорливым,  веселым,  и
Лосев мог  немного  отдохнуть.  Помолчать.  Отдыхало  его  лицо.  Какие-то
мускулы уставали, вокруг рта и глаз.
   Все завершалось как нельзя лучше,  если  не  считать  недоговоренности,
которая оставалась между ними.
   Главврач,  подвыпив,  провозгласил  пышный  тост  в  честь   Лосева   и
завершения его детища - роддома. Лосев перевел разговор с себя  на  других
мэров, у которых есть свои идеи,  страсти...  Рассказал  про  мэра  города
Кировска, который упорно создавал горнолыжные  школы,  строил  подъемники,
трамплины, мечтая превратить Хибины в столицу зимнего  спорта.  Совершенно
серьезно убежден был, что наступит год, когда всемирную  зимнюю  олимпиаду
будут проводить у них, в Кировске. Лосев,  чуть  передразнивая,  изображал
своего приятеля, и все смеялись.
   - Васюки! Голубая мечта каждого провинциала! - начал было главврач. - А
вот наш роддом...
   Но Лосев не дал себя сбить и незаметно переадресовал тост на  зампреда,
у  которого  тоже  есть  своя  страсть,  свое  увлечение.  Каменев  охотно
подтвердил, что если своего пристрастия нет, то  и  работать  неинтересно.
Лично он неравнодушен к музею и  не  скрывает  этого.  Областной  музей  -
заведение бедное, не доходное, оно держится на сознательности  сотрудников
малооплачиваемых...  И  в  то   же   время   музей   единственно   вечное,
единственное, что  собирает,  сохраняет  эпоху!  Ценность  музейных  вещей
постоянно возрастает...
   Лицо его разгладилось,  стало  округлым  и  мечтательным,  он  увлекся,
поставил рюмку, забыв про тост. Все, что уходит из жизни, остается лишь  в
музее. И мы, и наше время, вот эти рюмки и эта лампа, и скатерть, и часы -
все сохранится лишь через музеи. Больше того, и  герои  вашей  стройки,  с
главврачом и первым новорожденным, все дойдет до потомков с помощью музея.
И что замечательно  -  в  музее,  даже  таком  небольшом,  как  областной,
хранятся драгоценные вещи, взять те же картины,  скульптуры,  это  как  бы
золотой запас нашего края. Производственное оборудование морально стареет,
да  еще  как  быстро.  А  экспонаты  -  наоборот,  со  временем  дорожают,
приобретают больший интерес. Золотой  этот  запас  имеет  ценность  прежде
всего  для  области.  Здесь  то,  что  дорого  сердцам  земляков,   истоки
патриотизма, чувства родины... А музейные  работники!  Кто  идет  в  музеи
работать - бескорыстные люди! Только влюбленные в искусство -  другие  там
не удержатся: невыгодно!
   Теперь, когда Каменев разошелся,  как  того  и  хотел  Лосев,  разговор
перестал Лосеву нравиться. Как будто в словах Каменева был умысел, дальний
прицел. Словно бы он нажимал на то недоговоренное, насчет картины.
   Перед отъездом они остались вдвоем. Каменев взял его под руку, отвел от
машины и передал  записочку  к  одному  товарищу,  влиятельному  по  части
оборудования кинотеатра. Товарищ отдыхает сейчас неподалеку в санатории, и
Лосеву самое  время  в  воскресенье  съездить  к  нему,  покатать  его  по
окрестным местам. Затем без перехода спросил напрямик:
   - Ну так как, Степаныч, отдашь картину? Я тебя не  тороплю,  мне  важно
знать в принципе.
   - Неудобно как-то.
   - Перед кем?
   - Перед общественностью.
   - У  тебя  ж  предлог  несокрушимый...  Можешь  временно  дать,  а  там
посмотрим... Не  пожалеешь!  Мы  это  торжественно  обставим.  Телевидение
пригласим.
   Примерно к этому Лосев был готов, однако решения у него не было. Он мог
Каменеву отказать, но  что  от  этого  город  выгадает?  И  с  кинотеатром
застрянет, и остальное. А если согласиться, то,  значит,  Жмуркину  заводь
без боя отдать. И хотя до сих  пор  у  него  и  мысли  не  было  бороться,
завязывать какой-то бой, но тут вдруг почувствовал, что картина и Жмуркина
заводь сопряжены между собою, вместе они имеют для него  особый  смысл,  а
порознь нет.
   Его  подмывало  поделиться  всеми  этими  соображениями  с   Каменевым.
Приятельствовали они много лет, доверяли друг другу, а вот что-то  мешало.
Не потому, что именно Каменев, нет, Лосев чувствовал, что просто  язык  не
поворачивается говорить о таких странных вещах.
   - Не  торопите  меня,  -  Лосев  вспомнил,  что  Каменев  недолюбливает
Уварова, какие-то у них  трения.  -  Я  хочу  Уварова  поприжать  на  этой
художественной арене. С неожиданной стороны, а?
   Каменев остановился, посмотрел на Лосева запоминающе.
   - Ну, ну... Уваров тебе, конечно, не уступит. - Он вдруг усмехнулся.  -
Ты, значит, собираешься  ему  подвесить  невнимание  к  искусству?  Будешь
защищать эстетические ценности? Ну что ж, правильно, это полезно выявить -
его отношение к живописи. Да и вообще к культуре. Пусть узнают. А?  Что-то
в этом есть. А? Небось под это ты с него чего-то выжмешь? С меня и с него?
Хозяйственный ты мужик, Лосев. Только смотри, себя не перехитри!
   Лосев рассмеялся невинно, как бы признаваясь,  что  Каменев  видит  его
насквозь, от него не скроешься. А Каменев  смотрел  на  него  без  улыбки,
вообще безо всякого выражения на лице.
   Продолжая прятать глаза в улыбке, Лосев обронил невзначай:
   - Далась вам эта  картина.  Не  Репин  ведь,  как  вам  сказали,  и  не
Рембрандт.
   - Эх, Лосев, Лосев, цивилизованный  ты  человек,  ничего  не  скажу,  а
мыслишь  недалеко.  Я  ведь  почему  еще  заинтересован.  -  Он   вздохнул
мечтательно. - Под твоего Астахова мы можем еще кое-чего выставить. И того
же Астахова, и других. Приобрести можно будет несколько приличных полотен,
обменять с другими музеями. -  Он  нежно  взял  Лосева  под  руку.  -  Мои
музейщики такие берутся подвиги свершить! У них,  знаешь,  какие  планы...
Двадцатые, тридцатые годы собрать. Физиономия у нас своя появится,  ездить
к нам начнут. Это ж большое дело!
   - Надо же, - с чувством ахал Лосев. - Да это колоссально!
   Прояснилось, какая у Каменева  заинтересованность.  Это  было  полезно,
чтоб в каком-то смысле не продешевить. Этой картинкой, если умеючи,  можно
кой-чего вытянуть, и немало.
   Машина отъехала, клубя пылью. Все, кто провожали, посмотрели на Лосева.
Он вертел в руках конверт  с  запиской  влиятельному  товарищу.  Лицо  его
почему-то вдруг скривилось, приобрело то  яростно-жесткое  выражение,  при
котором никто не решался обратиться к нему. Все молча смотрели, как он, не
читая, разорвал конверт, потом еще раз и еще, аккуратно бросил  обрывки  в
урну и зашагал к исполкому.


   Иногда, проходя  мимо  школы,  Лосев  видел  автобус  или  сваленные  у
подъезда зеленые рюкзаки, и у него  появлялось  тягостное  чувство,  какое
бывало, когда он оттягивал неприятный разговор или визит в больницу.
   Однажды он столкнулся с Тучковой,  она  покраснела,  будто  застигнутая
врасплох, остановилась, он  тоже  остановился.  Тучкова  опустила  голову,
ровненький пробор ее и тот был красный. Запинаясь, она сказала, что пришел
ответ от Ольги Серафимовны. Тучкова послала ей фотографии и  написала  про
филиал; Ольга Серафимовна тоже считает, что Лосев все  уладит,  в  крайнем
случае можно подключить ему в помощь Бадина... Впрочем, лучше  ему  самому
прочитать, письмо у Тучковой дома,  она  может  занести  ему  или  как  он
скажет...
   Он ждал еще чего-то, но она замолчала, не поднимая глаз.
   - Как-нибудь занесите, - сказал Лосев. - Но напрасно  вы  ее  заверили.
Кто вас уполномочивал? Легко сказать - уладит! Не так эти вещи решаются, -
все больше досадуя, говорил он, глядя на ее выгоревшие волосы.
   Она стояла перед ним, не поднимая головы.
   - Да и некогда мне возиться с этим, - сказал он с  неясной  ему  самому
злорадностью. - Дома угрозы расселять надо. А куда? А?  А  ты  говоришь  -
пейзаж. Не до пейзажей мне. То-то вот.
   Так он и ушел, не услышав от нее ни слова. Ему хотелось обернуться,  но
он боялся, что она все еще стоит с опущенной головой. Долго еще он  ощущал
спиной это молчание, оставленное позади.
   Как назло, в  этот  же  день,  к  вечеру,  появился  Рогинский,  вернее
пробился к нему во время перерыва на совещании строителей. Поблагодарил за
транспорт и показал две старенькие цветные открытки, изображающие Жмуркину
заводь. Одна совсем давняя, еще до сооружения  дома  Кислых;  оказывается,
тогда на этом месте стояла купальня, мостки были, кабины для раздевания, и
выше, на  берегу,  раскинулся  красивый  павильон  с  полосатыми  тентами,
вазами, фонариками. На второй открытке был уже дом  Кислых,  но  затянутый
какими-то полотнищами, увешанный флагами и сфотографированный с улицы, так
что Жмуркина заводь угадывалась позади дома. У парадной стоял городовой  в
белой рубашке, шароварах и с шашкой.
   Рогинский  ловил  интерес  в  глазах  Лосева  и  все  допытывался:  "А?
Здорово?" - и сам восхищался. Открытки он взял из коллекции Поливанова,  у
которого много иконографического материала и в том числе  и  по  Жмуркиной
заводи.
   - Как старик поживает? - спросил Лосев.
   Рогинский посерьезнел, скривил губы,  показывая,  что  дела  Поливанова
плохи, и настолько, что говорить об этом не стоит.
   - Передайте ему, что я зайду в воскресенье, - сказал  Лосев,  не  успев
сообразить, зачем он это делает.





   Он полагал, что найдет поливановский  дом  безошибочно.  Между  тем  на
улице Володарского его не было. Посмеиваясь над  собой,  Лосев  свернул  в
Заячий переулок, оттуда вышел на Крайнюю, постоял в раздумье,  сверяясь  с
забытым, чисто механическим ощущением, вызывая память ног, и  ноги  повели
его  вправо,  вправо,  к  маленькому  двухэтажному  деревянному   дому   с
оштукатуренным низом. Дом был  окрашен  незнакомо,  весь  зеленым,  только
оконные резные наличники белым и белым же дверной косяк с карнизом.  Бывая
на Крайней, Лосев, может, и проходил этот дом, но никак не связывал его  с
поливановским,  столько  лет  прошло,  вся   улица   изменилась,   и   дом
загримировался. А вот  сейчас  подошел  к  той  парадной  с  козырьком,  с
почтовой щелью, с железками, чтобы подошвы обчищать, и  застучало  сердце.
Посмотрел в угловое окно второго этажа. Вечернее  низкое  солнце  ослепило
стекла. Лосев пальцем  постучал  по  трубе  трижды,  усмехнулся.  Где  под
звонком висела эмалированная табличка "Доктор Цандер", - никаких следов от
нее не осталось, все было закрашено, зашпаклевано. От  поворотного  звонка
осталась ямочка. Парадным ходом давно не пользовались.  В  глухой  калитке
Лосев повернул тяжелое кованое кольцо, вошел во двор.
   Сад разросся, однако был ухожен не в  пример  прошлому.  Тогда  беседка
разваливалась, заросла кустами  акаций.  Теперь  беседку  свеже  выкрасили
голубеньким с синим, мелкая ее выемочная резьба проступила как  новенькая.
Беседка была та же самая, в  которой  часами  гоняли  чаи,  Поливанов  там
ораторствовал, призывал и наставлял. Лосев и внимания не  обращал  на  эту
беседку,  она  даже  казалась  тогда   старорежимной   уступкой   древнему
испуганному доктору  Цандеру,  которому  когда-то  принадлежал  весь  дом.
Починенная беседка выглядела редкостной  игрушкой,  может,  одна  такая  и
сохранилась на весь город, а ведь было их в каждом садике...
   Зато сам Юрий Емельянович Поливанов изменился, да  так,  что  Лосев  не
узнал его. То есть, конечно, понял, что это он, но никак не мог  соединить
с тем Поливановым, никак не мог его _состарить_ до такого. Потому что  это
было не от старости. Щеки его запали, весь он  исхудал,  особенно  страшна
была его тонкая, вся  в  обвислых  складках  пятнистая  шея,  нижняя  губа
оттопырилась, и бескровно-белое его лицо приобрело  выражение  брезгливое.
Сквозь кожу просвечивала сухость черепа, костей, напоминая Лосеву школьный
клацающий скелет.
   "Как же так?.. Как же так?.." -  мысленно  повторял  Лосев,  ничего  не
понимая. Со времен его детства Поливанов  оставался  неизменным.  Властный
рокочущий здоровяк, огромный, тяжелый, летом в коломянковой куртке,  зимой
в овчинном полушубке с папахой, Поливанов стал  такой  же  принадлежностью
города, как водонапорная башня,  как  полегший  дуб  в  парке.  Лосев  был
уверен, что когда б он ни пришел в этот дом, он застанет Поливанова  таким
же и, откладывая год от году это свидание, нисколько не беспокоился.
   Как же так, твердил он ошеломленно, да что же это такое?
   По дороге сюда он  готовился  к  попрекам,  к  язвительным  подковыркам
Поливанова: не стыдно, позабыл старика, стал начальством, зазнался, теперь
мы тебе не нужны, мы люди маленькие, мы ему  не  пара,  а,  между  прочим,
старый-то друг лучше новых  двух...  -  весь  тот  набор,  который  Лосеву
приходилось выслушивать и от других. Поливанов делал бы это со  вкусом,  с
грохотом, а главное, имел на это  право.  Лосев  приготовил  выложить  ему
кое-что  в  ответ.  Но  сейчас  все   ответы   и   накопленные   претензии
отодвинулись,  помельчали  и  остались  лишь  жалость   да   тоска   перед
непоправимостью.
   Во  тьме  запавших  глаз  Поливанова  было  что-то  пустое,  взгляд  то
появлялся, то пропадал, прерванный этой  пустотой,  _ничем_.  Лосев  вдруг
почувствовал, что на него смотрит смерть, работающая, живая, не та, что  в
покойнике застылом, холодном, превращенном в предмет, где  смерть  уже  не
присутствует, а есть лишь ее след, ее результат. В Поливанове смерть жила,
вовсю жила, в полном цвету. Она свила гнездо между его широкими,  крепкими
костями и высасывала и поедала его тело. Она хозяйничала в Поливанове, она
существовала в нем и отдельно от него, временами выглядывая вместо него из
глазных  впадин.  Зрелище  этой  действующей,  торжествующей  смерти  было
отвратительно и страшно.
   Поливанов полуобнял Лосева, а сам следил за его лицом.  Лосев  закрылся
белозубой улыбкой. Это он  умел.  С  веселым  открытым  взглядом  похвалил
бодрость и энергию Поливанова так, что тот  успокоился.  Причем  слушал  с
жадной доверчивостью, будто слово Лосева что-то значило, решало.
   В доме расположение комнат осталось тем же. В маленьком  зальце  стояли
те же кадки с китайскими  розами.  Крашеный  дощатый  пол  блестел.  Шкаф,
этажерка, все солидное, старое  стало  красиво.  Солнце  высветило  стены,
пронизало зелень листьев, и Лосеву вспомнилось, как он мальчиком  приходил
не сюда, а к дяде Феде, там тоже было похожее зальце,  вдоль  стен  стояли
стулья в холщовых чехлах, диванчик стоял зачехленный.  Никто  из  детей  в
доме никогда не видел, какая обивка под чехлами. Чемоданы были  в  чехлах,
книги все были обернуты, сама тетя Надя постоянно ходила  в  переднике,  и
только  по  праздникам  вынимали  бостоновые  костюмы,   выходные   туфли,
доставали драповые  пальто,  шляпы,  на  стол  ставили  фарфоровые  чашки.
Вспоминалось это сейчас с усмешкой над той скудной нафталинной  жизнью,  и
при этом почему-то приятно было  увидеть  у  Поливанова  позабытые  гнутые
венские стулья с соломенными сиденьями,  конторку  с  зеленым  сукном,  по
верху огороженную точеными перильцами, на стене  расписные  доски,  иконы,
висела знакомая эмалированная табличка "Доктор Цандер  Х.,  по  внутренним
болезням". И рядом высокие, в дубовом футляре английские часы,  похоже  те
самые, что стояли в прихожей у Цандера рядом с чучелом медведя.
   Лосев  шумно  хвалил  сбереженную  старину,  и  Поливанов,   довольный,
рассказывал, что все это он собирает  для  будущего  музея,  все  завещано
городу, когда-нибудь ведь займутся и культурой, не все же строить стадионы
да кабинеты начальников.  Лосев  пропустил  это  мимо  ушей  и  с  той  же
восторженностью перешел  в  столовую,  где,  видно,  к  его  приходу  были
приготовлены открытки, альбомы и какие-то  рулоны  в  черных  гранитолевых
футлярах.
   Кроме тех двух открыток, у Поливанова имелся  толстый  альбом,  большая
коллекция собранных за разные годы  почтовых  открыток  с  видами  Лыкова.
Поливанов одну за другой показывал их Лосеву, поясняя, какой год,  что  за
здание, как будто Лосев был приезжим. На цветных дореволюционных открытках
пестрела и ярмарка 1903 года, карусель, городовой и  площадь  с  новеньким
пожарным депо и каланчой, которую после нынешней войны снесли, и монастырь
с кладкой из красного ракушечника и  белого  камня...  Некоторые  открытки
Лосев знал, но многие держал в руках впервые, он и не подозревал,  что  их
существует столько. На обороте кое-где сохранились  николаевские  марки  и
были строки, написанные красивыми косыми почерками, какими ныне не пишут.
   Павильон на берегу Жмуркиной заводи, по словам Поливанова, построен был
к приезду цесаревича  Александра,  проект  делал  вице-губернатор  Жмурин,
кстати способный  архитектор,  имеется  альбом  его  проектов  по  Лыкову.
Когда-то в этом городе собирались делать курорт, проводить здесь  торговые
ярмарки.
   Поливанов и прежде умел рассказывать. Сейчас слова  его  обрели  особую
значительность. У него  не  было  сил,  как  прежде,  вскакивать,  бегать,
стучать палкой, он вкладывал в голос эти свои привычные размашистые жесты.
   Сидя в высоком резном кресле, посверкивая глазами из-под косматых седых
бровей, он напоминал Ивана Грозного.
   Про стройку он не спрашивал, про намерения Лосева тоже не спрашивал, но
каждая фраза звучала уличающе, с каким-то намеком.
   Иногда в голосе его пробивался смешок, как бы предвкушение.
   Появился Рогинский. Сверху спустились две  старухи,  одна  накрашенная,
коротко стриженная, с папиросой,  другая  с  мягко-добрым  лицом,  мягкими
руками, вся тряпично-ватная, Лосев смутно помнил ее -  тетя  Варя,  сестра
Поливанова.    Следом    за    ними    пришел    молодой    длинноволосый,
нагловато-заносчивый  паренек.  На  нем  был   пиджак   с   металлическими
пуговицами, под  рубашкой  вывязан  шелковый  шарф.  При  виде  Лосева  он
насупился, попятился, но Поливанов подозвал его и  представил  как  своего
молодого  друга,  Константина,  юношу  одаренного,  склонного  к  истории,
рабочего по положению, музыканта по призванию... Все это говорил он в пику
тому, что мог подумать Лосев, и  Константин,  или  как  его  тут  звали  -
Костик,  успокоился,  зажевал  резинку  с  тем   же   нагловато-заносчивым
выражением.
   Из задней комнаты Костик принес папку с проектом дома Кислых,  который,
оказывается, был недостроен, предполагались еще  боковые  флигели.  Проект
напоминал сгоревший павильон Ивана Жмурина. К реке вели  каменные  спуски,
на отмели опять же была купальня, по откосу стояли скамейки... Имелось еще
несколько листов соседних участков набережной и площади.
   Перед Лосевым  появлялся  недостроенный,  несбывшийся  город  старинной
прелести. Он был и похож, и непохож на Лыков, выученный с детства. Ладный,
чистый и словно бы забытый. Такого  города  никогда  не  было,  но  что-то
подобное было, давнее, как вкус чая с  топленым  молоком,  одно  из  самых
ранних его детских воспоминаний...
   В проектах и планах будущих  пятилеток  Лосев  четко  представлял  себе
многоэтажные, с лоджиями, здания центра, плоские крыши коттеджей  (это  он
отстоял их!) - целый район к Ольгиной роще, центральный бульвар и в  конце
площадь,  главная  площадь,  мощенная  белыми  плитками,  с  краю  у   нее
огороженный петровский дуб на фоне  гостиницы.  Все  это  было  вычерчено,
промерено, сосчитано в рублях, метрах, разрисовано архитекторами,  внесено
в списки и сметы и виделось Лосевым реально, так что кроме того города,  в
котором он жил и работал, для него существовал уже другой Лыков. Теперь же
выплывал   из   прошлого    наивно-мечтательный    городок,    затейливый,
непрактичный, как старые бронзовые часы или эта садовая беседка. Но что-то
в нем было. Какая-то  отдельность,  красота.  Уютность.  Неважно,  что  он
остался в эскизах, в этих перспективах с блеклыми нежно-голубыми, розовыми
отмывками. На длинной молочно-коленкоровой кальке,  которую  разворачивали
перед ним, были подробно выписаны кареты, лошади, шли  дамы  с  маленькими
кружевными зонтиками, кудрявились аккуратные деревья.
   В  своих  выступлениях   и   докладах   Лосев   привык   говорить   про
неблагоустройство  дореволюционного  Лыкова,  невылазную  грязь,   лачуги,
бараки, где  ютились  рабочие  кожевенного  завода,  про  кабаки,  пожары,
эпидемии, про отсутствие водопровода. Все это было  правильно,  но  сейчас
впервые Лосев увидел, что имелось и другое, что  в  том,  прошедшем,  веке
жили люди,  которые  тоже  мечтали  про  другой  Лыков.  Городская  управа
хлопотала о строительстве каменного моста, в конце концов через земство  и
Столыпина добились ассигнований и мост построили, тот самый,  по  которому
он ежедневно ездит. Стараниями земства были открыты  три  новых  начальных
училища,  что  тоже  было  непросто  и  потребовало  долгого  хождения  по
департаментам вплоть до князя Мещерского, которому преподнесли  через  его
сестру каких-то особой красоты охотничьих собак.
   Тут в рассказе Поливанова появилась фигура  самого  Ивана  Жмурина,  из
местных дворян, который начал службу городским головой  и  отличался  тем,
что всех, уличенных во взятках и поборах, заставлял вносить такие же суммы
на строительство водонапорной башни. Когда его перевели в губернию,  он  и
там  продолжал  заботиться  о  лыковских  обывателях.  Пользуясь  приездом
наследника, он замостил почтовый тракт,  идущий  сквозь  Лыков.  Городской
парк, оказывается, заложен был и разбит также с  его  помощью.  Будучи  за
границей, он специально ездил к знаменитому Пюклеру,  садовому  художнику,
консультировался с ним о характере лыковского  парка.  Был  он  картежник,
гуляка, и, видно, не без его участия купец  Остроумов,  после  знаменитого
загула с утоплением  парохода,  решился  соорудить  к  приезду  наследника
мраморные ворота. И соорудил - из лучшего крымского золотистого мрамора, а
потом под каким-то предлогом  ворота  эти  разобрали  и  мрамор  пошел  на
внутреннюю отделку актового зала  и  вестибюля  Земледельческого  училища.
Там, где теперь техникум.
   - Вот оно что! - сказал Лосев. - Мне и в голову не приходило, откуда  у
нас такая роскошь.
   - А ты как полагал?  Все,  душа  моя,  имеет  происхождение,  -  сказал
Поливанов. - У всего  есть  история.  Думаешь,  только  мы  старались?  До
семнадцатого года  тоже  чего-то  пытались,  находились  людишки,  которые
заботились и двигали Россию.
   На  старинной,  толстого  картона  фотографии  с   титулом   владельца:
"Королевский фотограф Вильгельма Второго и герцога Вюртембергского  Эдмунд
Рисе" - стоял в черном сюртуке, в светлом цилиндре  рослый  красавец  Иван
Жмурин. Военная выправка и легкость были в его фигуре. Подкрученные  усики
торчали вверх, и под ними с  трудом  удерживалась  улыбка.  Ему  было  лет
сорок, и глядел он на Лосева с такой симпатией  и  пониманием,  как  будто
что-то знал про него.
   - Хорош гусар? - спросил Поливанов. - Увеличь портрет и повесь у себя в
присутствии.  А  что?  Твой  предшественник.  Верой  и   правдой   служил.
Невозможно? Небось считаешь: ежели до тебя что и сотворили, то все не так,
самое толковое началось с твоего прихода. И самое главное.
   - А как же, - согласился Лосев.  -  Нынешнее  начальство  всегда  самое
лучшее начальство.
   Попробовал представить себе портрет Жмурина у себя  в  приемной  и  ряд
портретов  тех,   кто   были   градоначальниками,   городскими   головами,
председателями горсоветов. Сколько их перебывало!
   - Богатые материалы у вас, - сказал Лосев. - Поучительные.  И  по  дому
Кислых есть?
   - А как же, - сказал Поливанов. - Ну-ка, Костик.
   Сквозь распахнутые двери соседней комнаты Лосев увидел стеллажи,  тесно
набитые картонными папками. Одну из таких папок Костик принес  и  положил,
но не перед Лосевым, а перед Поливановым.
   Там  хранились  рисунки  внутреннего  оформления,  плафонов,   какие-то
вырезки из газет, письма...  Никогда  Лосеву  и  в  голову  не  приходило,
сколько может существовать документов об этом доме, о Кислых, о его семье.
   - Тут еще не все, - хвалился Поливанов. - И про их предков есть, а  про
потомков, которые во Франции проживают, про них Рогинский собирает.
   - Досье. Про других тоже собираете? - спросил Лосев.
   - Про всех  выдающихся  лиц,  -  сказал  Рогинский.  -  Революционеров,
деятелей искусства и прочих интересных... Это Юрий Емельянович завел...
   Рогинский, обычно говорливый, был краток,  уступая  подробности  и  всю
площадку Поливанову.
   - Думаешь, помер и  быльем  поросло?  Эх,  знал  бы  ты...  От  каждого
человека, душа моя, письменные следы остаются. - Поливанов склонил  голову
на плечо, словно бы примериваясь, оглядел Лосева. - И какие. Особенно  при
развитом бюрократизме. Ты вот поговорил с человеком тет-а-тет - и спокоен,
концы в воду. А он, мазурик, жене  про  это  сообщил,  а  та  тетке  своей
написала, а тетка в дневник... Про кого хочешь я тебе разыщу.  А  уж  если
человек в должности большой, то ой сколько можно выяснить! Взять  того  же
Жмурина. Такие, душа моя, секреты!.. - Он даже прицокнул от  удовольствия,
и все заулыбались.
   Обычно в любом из лыковских домов Лосев  держался  по-хозяйски,  потому
что  принимали  его  как  хозяина  города,  а  так  как  он  был   человек
общительный, компанейский,  то  само  собой  становился  как  бы  центром,
главой, слушали его, понимая, что он знает больше других, сверялись с ним,
смеется он или суровится; если кто с ним и заспорит,  то  Лосев  был  даже
доволен, поскольку мог на нем показать свою силу.
   Здесь же царил Поливанов, все здесь внимали Поливанову, слушали его как
оракула, наперебой заботились о нем. Неужели когда-то  и  Лосев  студентом
вот так, раскрыв рот, сидел перед Поливановым?
   От него ждали и сейчас того  же.  Он  разглядывал  все  эти  редкостные
бумажки и картинки под устремленными к нему ожидающими взглядами.
   Поливанов выкладывал все новые козыри.
   Лосев хвалил, вежливо и преувеличенно. По тому, как  слаженно  помогали
Поливанову, похоже было - все они о чем-то  договорились;  один  Лосев  не
знал,  когда  и  откуда  начнется...  Он  только   примерно   догадывался,
чувствовал, как устремление вел разговор Поливанов, не позволяя  ни  себе,
ни кому другому отклоняться.
   Взял  он,  к  примеру,   такого   земского   деятеля,   как   начальник
Земледельческого училища  Коротеев.  Сколько  сделал  этот  начальник  для
народного просвещения уезда. По нынешним временам ему бы Героя Труда дали.
А?
   - Не меньше, - поддержал Рогинский. - А мы... Улица была названа в  его
честь, и ту переименовали.
   - Вот именно, - сказал Костик, и все посмотрели на Лосева.
   - А этот пожарник...
   - Исленев, - подсказала Поливанову дама с папироской.
   - Исленев, он на свои средства оборудовал пожарную  команду,  несколько
раз спасал город от огня... Нет, душа моя, отринуть-то их не хитро,  легче
легкого, ибо выгодно считать, что в России все  никуда  не  годилось,  все
было мерзостью, угнетением и дикостью. Так ведь  история,  она  все  равно
свое возьмет, как ты ее ни переиначивай, как ни гни под себя. Пятьсот  лет
город жил до нас; не только бунтовали и плакали, были и праздники, и умные
дела, и красота. А мы считаем, что только мрак царил. Это же надо себя  не
уважать, предков своих! Отсюда Россию кожей снабжали, соль варили, тоже  о
чем-то кумекали. Пятьсот лет в трудах неустанных. Вся история прошла через
город наш. Разве мало людишек было достойных!  А  мы  кого-нибудь  из  них
чтим? Кого-нибудь величаем? Кладбище старое разорили! А там, между прочим,
была могила Спиридонова, героя Чесменской битвы. Вот она, полюбуйся,  душа
моя, надгробие  какое  стояло.  Это  из  старого  журнальчика  фотография,
вырезка. А рядышком с ним лежала актриса  Протасова,  гремела  в  середине
прошлого века на всю Россию.  Была,  между  прочим,  и  могила  протоиерея
Раевского. Из тех Раевских. Просветитель. Не бережем, разоряем.  На  твоем
месте я бы... Хозяина нет у нас. Распустились.  Никто  никого  не  боится.
Страху мало. Утек страх.
   Прозрачно-слабая  рука  Поливанова  погрозила  Лосеву,  сжала,  сгребла
что-то невидимое.
   Получилось так, что  Лосев  сидел  один,  остальные  напротив  него,  с
Поливановым посредине; можно подумать - устроили судилище.
   - От кладбищ многое и идет... У нас могилы не связывают с  воспитанием.
А если могилы не уважают, значит, прошлое не уважают,  предков.  Нигде  на
эту тему  не  выступишь.  Вот  ты,  Рогинский,  в  своем  Обществе  охраны
памятников можешь лекцию предложить: "О значении кладбищ для человека?"
   Рогинский кисло улыбнулся в ответ.
   - Кладбище, оно для города летопись, - гремел Поливанов, - исторический
мемориал, оно в любом случае ценность...
   Лосев вспоминал - когда он был на могиле матери, знал, что ходила  туда
тетка, жена дяди Феди, и ограду по ее настоянию поставил зав. коммунальным
отделом Морщихин,  покрасил  зачем-то  алюминиевой  краской.  Лосев  вдруг
рассердился и сказал:
   - Между прочим, Юрий Емельянович, кладбище начали разорять в  тридцатые
годы, вы бы тогда и цыкнули бы.
   Не стоило затевать спор, чувствовал,  что  Поливанов  нарочно  вызывает
его, заводит. Лучше бы поддакнуть, вознегодовать вместе со всеми, так нет,
завелся-таки и остановиться не мог.
   - ...Я вас не виню, я-то понимаю и учитываю. Склепы да памятники были у
кого? У купцов да дворян. Простой люд под деревянным крестиком лежал, чего
тут разорять. А к богачам и вашим героям известно  какое  было  отношение.
Это мы теперь, задним числом, поумнели. Добрые стали, историей занимаемся.
Но давайте и свою историю не забывать, отцов наших и дедов  тоже  понимать
надо.
   Вот тут Поливанов и произнес тихонечко так, как бы вспомнив, как  бы  к
слову:
   - Ты-то отца своего понимал?
   - В каком смысле?
   - Считал его чудаком, смеялся над его бреднями. А  между  прочим,  душа
моя, недавно перечел  я  кое-что.  Весьма  любопытная  у  него  философия.
Самодеятельная, но гуманнейшая...
   - Что вы перечли?
   - Его записи. Тетрадочку. Мудрец он, самородок, а ты его разве старался
понять?
   Но в это время дверь отворилась и вошла Тучкова.
   По тому, как ее встретили, обрадовались и как она поцеловала  старушек,
а Костик вскочил ей навстречу, видно было, что она здесь человек  свой.  С
ее приходом завозились, стали накрывать на стол,  и  разговор  запрыгал  в
разные стороны - про старые церковные книги,  которые  собирал  Поливанов,
про последние раскопы  археологов  на  подворье  монастыря,  про  дожди  и
яблоки.
   Перешли на веранду. Костик и Рогинский помогали  носить  посуду.  Лосев
хотел было сесть рядом с Тучковой, оказалось, что это  место  Костика,  во
всем тут поддерживался заведенный порядок; видно, часто собирались, шла  у
них какая-то своя жизнь, Лосеву неизвестная. Казалось, он знал  все  самое
существенное, что совершается в городе. На  самом  же  деле  подспудно,  в
глубине струилась жизнь непредусмотренная, о которой он и понятия не имел.
   Загорелые обнаженные руки Тучковой летали над столом. Блестел улыбчивый
ее рот. Лосев  ни  разу  еще  не  видел  ее  такой.  "Красивые  руки.  Ишь
размолодилась", - подумал он с обидой. Он выпил водки,  чокаясь  одинаково
приветливо со всеми. Когда чокался с  Тучковой,  она  посмотрела  на  него
смело, без  той  распахнутости  и  восторга,  скорее  с  любопытством.  Ей
интересно  было  видеть  Лосева  в  непривычной   обстановке,   она   тоже
сравнивала. Она и понятия не имела, что когда-то он был завсегдатаем этого
дома, тоже ходил и пивал чаи. Эти молодые воображали, что они тут  первые,
и Поливанов поддерживал их в этом.
   Конечно, в доме  многое  переменилось.  Раньше  у  Поливанова  скрипели
расшатанные табуретки, Лосев и не смог бы вспомнить ту  мебель,  никто  не
обращал на нее внимания, всюду царил тот послевоенный ералаш, когда  умели
спать где придется - на полу, на сенных тюфяках, ели из алюминиевых  мисок
за кухонным столом. За каким угодно столом, было бы что поесть.
   Сейчас свирельно напевал  желтый  фигурный  самовар,  сияя  начищенными
медалями, чашки стояли разноличные, каждая произведение  искусства,  сахар
раздобыли  откуда-то  крепкий   и   кололи   его   старинными   узорчатыми
длинноручными щипцами. Пили вприкуску. В деревянном  резном  блюде  лежали
теплые кокорки, ржаные, с картошкой, каких и в деревне уже не пекут. Водка
была в екатерининском штофе темно-синего стекла с вензелем. Стояла  крынка
с топленым молоком, горшок с творогом. Крынка была с зеленоватой  поливой,
такие Лосев смутно помнил  с  детства  и  потом  изредка  видел  в  глухих
деревнях. Празднично вкусно пахло, хлеб лежал на расписной доске,  варенье
накладывали серебряной ложкой с витой ручкой. На подставе  солонки  горела
надпись "Без соли стол кривой". Все было здесь стародавнее,  позабытое,  и
каждая вещь вроде бы радовала Лосева,  а  все  вместе  раздражало,  и  чем
дальше, тем сильнее.
   Смертный вид Поливанова вдруг перестал саднить, словно всегда были  эти
запавшие щеки, этот проступивший  сквозь  восковую  кожу  череп.  Нынешний
Поливанов отделился от того, памятного, и Лосев слушал его  рассуждения  о
том, как истребляют в Лыкове  старину,  все  неуступчивей.  Разговоры  эти
Лосеву давно обрыдли, страсть к старине,  вспыхнувшая  в  последние  годы,
раздражала его какой-то крикливостью - наподобие этого сервированного  под
старину стола.
   - Уверяют меня,  что  не  желаешь  ты  дом  Кислых  сносить,  -  сказал
Поливанов.
   Лосев не откликнулся, промолчал.
   - Ну что ж, святое дело сделаешь. Пора тебе за ум взяться. Да только не
верю я.
   - Чему не верите?
   - Сейчас у нас,  конечно,  не  модно  старину  рушить.  На  словах  все
защитники.  Но  знаешь,  душа   моя,   как   до   дела   доходит   -   так
"обстоятельства", "не от меня зависит" и тому подобное.
   Лосев не торопясь дожевал, потом рассмеялся:
   - Я как раз собирался сказать, что я бы  с  полным  удовольствием.  Так
разве от одного меня зависит?
   - Видишь, Таня, с него взятки гладки. Он-то не хочет, так ведь  они  не
знают. Он бы и тово, так  а  вдруг  яво.  Одному  богу  молиться,  другому
кланяться - и всем будет хорош.
   Лосев снова засмеялся как ни в чем не бывало, как будто речь шла  не  о
нем. Неуязвимое добродушие его рассердило Поливанова.
   - Если  что  порушить,  это  он  мог  бы  сам,  а  защитить...  Жмурин,
беспартийный дворянин, тот мог с губернатором схватиться. В столицу, когда
надо было, поехал. Поди тоже карьерой дорожил. Такие же были людишки,  тем
же миром мазаны, в той же суете сует толклись.  А  все-таки  до  какого-то
предела...
   - О боге думали, - сказала стриженая старуха. - О своей душе.
   Поливанов недовольно зыркнул на нее глазами.
   - Как раз тогда бог был не в моде. Нет, тут другое, Надежда Николаевна.
Скорее об истории  думали,  суда  потомства  боялись.  Хотели  город  свой
прославить и себя, естественно.  Жмурин  этот,  может,  на  памятник  себе
надеялся. Это если по линии тщеславия, но скорее всего просто  любил  свой
край. Имя свое  берег.  Хозяином  себя  пожизненно  считал.  А  у  тебя  -
временщики. Ты кого-нибудь на пенсию с почетом проводил? Чтобы  вспоминать
о нем по-хорошему? Да и ты сам  порой  лишь  о  том