Даниил Гранин. Эта странная жизнь
---------------------------------------------------------------
Изд: Даниил Гранин,Соб.с.,Л.,"Художественная литература",1980.
OCR: Сергей Мингалеев (smino@nonlin.bitp.kiev.ua): 05/11/00
---------------------------------------------------------------
ГДЕ АВТОР РАЗМЫШЛЯЕТ,
КАК БЫ ЗАИНТЕРЕСОВАТЬ ЧИТАТЕЛЯ,
А ТОТ РЕШАЕТ,
СТОИТ ЛИ ЕМУ ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ
Рассказать об этом человеке хотелось так, чтобы
придерживаться фактов и чтобы было интересно. Трудно совместить
оба эти требования. Факты интересны тогда, когда их не
обязательно придерживаться. Можно было попытаться найти
какой-то свежий прием и, пользуясь им, выстроить из фактов
занимательный сюжет. Чтобы была тайна, и борьба, и опасности. И
чтобы при всем при том сохранялась достоверность.
Легко было изобразить, например, этого человека
бесстрашным бойцом-одиночкой против могущественных противников.
Один против всех. Еще лучше - все против одного.
Несправедливость сразу привлекает сочувствие. Но на самом деле
было как раз один против всех. Он сам нападал. Он первый
наскакивал и сокрушал. Смысл его научной борьбы был слишком
сложен и спорен. Это была настоящая научная борьба, где никому
не удается быть окончательно правым. Конечно, можно было
придумать ему проблему попроще, присочинить, но тогда неудобно
было оставлять подлинную фамилию. Тогда надо было отказаться и
от многих других фамилий. Но тогда бы мне никто не поверил.
Кроме того, мне хотелось воздать должное именно этому
человеку, особенно теперь, когда его нет в живых.
Показать, на что способен человек. И какие существуют у
нас люди.
Конечно, подлинность мешала, связывала руки. Куда легче
иметь дело с выдуманным героем. Он и покладистый, и откровенный
- автору известны все его мысли и намерения, и прошлое его, и
будущее.
У меня была еще другая задача: ввести в читателя некоторые
полезные сведения, дать описания - разумеется, поразительные,
удивительные, но, к сожалению, не подходящие для литературного
произведения. Они скорее годились для научно-популярного
очерка. Представьте себе, что в середине романа "Три мушкетера"
вставлено описание приемов фехтования. Читатель наверняка
пропустит эти страницы. А мне надо было заставить читателя
прочесть мои сведения, поскольку они и есть самое важное...
Я хотел, чтобы эту книгу прочло больше людей, ради этого и
затеял эту вещь. С того момента, как открылся для меня главный
секрет моего героя.
...На крючок секрета тоже вполне можно было подцепить.
Обещание секрета, тайны - оно всегда привлекает, тем более что
тайна эта непридуманная: я действительно долго бился над
дневниками и архивом моего героя, и все, что я извлек оттуда,
было для меня открытием, разгадкой секрета целой жизни.
Впрочем, если по-честному, тайна эта не сопровождается
приключениями, погоней, не связана с интригами и опасностями.
Признаюсь сразу:
Секрет - он насчет того, как лучше жить.
И тут, конечно, можно возбудить любопытство, заявив, что
вещь эта - про поучительнейший пример наилучшего устройства
жизни - дает единственную в своем роде Систему жизни.
"Наша Система позволяет достигнуть больших успехов в любой
области, в любой профессии!"
"Система обеспечивает наивысшие достижения при самых
обыкновенных способностях!"
"Вы получаете не отвлеченную систему, а гарантированную,
проверенную многолетним опытом, доступную, продуктивную..."
"Минимум затрат-максимум эффекта!"
"Успех, карьера, знания и полнота жизни!"
Можно было бы обещать читателю рассказать про неизвестного
ему выдающегося человека нашего времени. Дать портрет героя
нравственного, с такими высокими правилами нравственности,
какие ныне кажутся старомодными. Жизнь, прожитая им, - внешне
самая заурядная, по некоторым приметам даже незадачливая; с
точки зрения обывателя, он - типичный неудачник, по внутреннему
же смыслу это был человек гармоничный и счастливый, причем
счастье его было наивысшей пробы. Признаться, я думал, что люди
такого масштаба повывелись, это - динозавры...
Как в старину открывали земли, как астрономы открывают
звезды, так писателю может посчастливиться открыть человека.
Есть великие открытия характеров и типов: Гончаров открыл
Обломова, Тургенев - Базарова, Сервантес - Дон Кихота.
Это было тоже открытие, не всеобщего типа, а как бы
личного, моего, и не типа, а, скорее, идеала; впрочем, и это
слово не подходило. Для идеала Любищев тоже не годился...
Я сидел в большой неуютной аудитории. Голая лампочка резко
освещала седины и лысины, гладкие зачесы аспирантов, длинные
лохмы, и модные парики, и курчавую черноту негров. Профессора,
доктора, студенты, журналисты, историки, биологи... Больше
всего было математиков, потому что происходило это на их
факультете - первое заседание памяти Александра Александровича
Любищева.
Я не предполагал, что придет столько народу. И особенно -
молодежи. Возможно, их привело любопытство. Поскольку они мало
знали о Любищеве. Не то биолог, не то математик. Дилетант?
Любитель? Кажется, любитель. Ну что ж, что любитель, почтовый
чиновник из Тулузы - великий математик Ферма - был тоже
любителем. Бессемер тоже не был металлургом. Так же, как и
Томас, создатель нового процесса производства стали, который
был клерком при полицейском суде. Любищев - кто он? Не то
виталист, не то позитивист или идеалист, во всяком случае -
еретик.
И докладчики тоже не вносили ясности.
Одни считали его биологом, другие - историком науки,
третьи - энтомологом, четвертые - философом...
У каждого из докладчиков возникал новый Любищев. У каждого
имелось свое толкование, свои оценки. У одних Любищев получался
революционером, бунтарем, бросающим вызов догмам эволюции,
генетики.
У других возникала добрейшая фигура русского интеллигента,
неистощимо терпимого к своим противникам.
- ...В любой философии для него была ценна живая
критическая и созидающая мысль!
- ...Сила его была в непрерывном генерировании идеи, он
ставил вопросы, он будил мысль.
- ...Как заметил кто-то из великих математиков,
"гениальные геометры предлагают теорему, талантливые ее
доказывают". Так вот он был предлагающий.
- ...Он слишком разбрасывался, ему надо было
сосредоточиться на систематике и не тратить себя па философские
проблемы.
- ...Александр Александрович - образец сосредоточенности,
целеустремленности творческого духа, он последовательно в
течение всей своей жизни...
- ...Дар математика определил его миропонимание.
- ...Широта его философского образования позволила
по-новому осмыслить проблему происхождения видов.
- ...Он был рационалист!
- ...Материалист!
- ...Фантазер, человек увлекающийся, интуитивист!
Они многие годы были знакомы с Любищевым, с его работами,
но каждый рассказывал про того Любищева, какого знал.
Они и раньше, конечно, представляли его разносторонность.
Но только сейчас, слушая друг друга, они понимали, что каждый
знал только часть Любищева.
Неделю до этого я провел, читая его дневники и письма,
вникая в историю забот его ума. Я начал читать без цели. Просто
чужие письма. Просто хорошо написанные свидетельства чужой
души, прошедших тревог, минувшего гнева, памятного и мне,
потому что и я когда-то думал о том же, только не додумал...
Вскоре я убедился, что не знал Любищева. То есть я знал, я
встречался с ним, я понимал, что это человек редкий, но
масштабов его личности я не подозревал. Со стыдом я признавался
себе, что числил его чудаком, мудрым милым чудаком, и было
горько, что упустил много возможностей бывать с ним. Столько
раз собирался поехать к нему в Ульяновск, и все казалось -
успеется.
Который раз жизнь учила меня ничего не откладывать. Жизнь,
если вдуматься, терпеливая заботница, она снова и снова сводила
меня с интереснейшими людьми нашего века, а я куда-то торопился
и часто спешил мимо, откладывая на потом. Ради чего я
откладывал, куда спешил? Ныне эти прошлые спешности кажутся
такими ничтожными, а потери - такими обидными и, главное,
непоправимыми.
Студент, что сидел рядом со мною, недоуменно пожал
плечами, не в силах соединить в одно противоречивые рассказы
выступавших.
Прошел всего год после смерти Любищева - и уже невозможно
было понять, каким он был на самом деле.
Ушедший принадлежит всем, с этим ничего не поделаешь.
Докладчики отбирали из Любищева то, что им нравилось, или то,
что им было нужно в качестве доводов, аргументов. Рассказывая,
они тоже выстраивали свои сюжеты. С годами из их портретов
получится нечто среднее, вернее - приемлемо среднее, лишенное
противоречий, загадок - сглаженное и малоузнаваемое.
Этого осредненного объяснят, определят, в чем он ошибался
и в чем шел впереди своего времени, сделают совершенно
понятным. И неживым.
Если он, конечно, поддастся.
Над кафедрой висела в черной рамке большая фотография -
старый плешивый человек, наморщив висячий нос, почесывал
затылок. Он озадаченно поглядывал не то в зал, не то на
выступавших, как бы решая, какую ему еще штуку выкинуть. И было
ясно, что все эти умные речи, трактовки не имеют сейчас
никакого отношения к тому минувшему человеку, которого уже
нельзя увидеть и который так был сейчас нужен. Я слишком привык
к тому, что он есть. Мне достаточно было знать, что где-то есть
человек, с которым обо всем можно поговорить и обо всем
спросить.
Когда человек умирает, многое выясняется, многое
становится известным. И наше отношение к умершему
подытоживается. Я чувствовал это в выступлениях докладчиков. В
них была определенность. Жизнь Любищева предстала перед ними
завершенной, теперь они решились обмыслить, охарактеризовать
ее. И было понятно, что теперь-то многие его идеи получат
признание, многие работы будут изданы и переизданы. У умерших
почему-то больше прав, им больше позволено...
...А можно сделать и так: предупредить читателя, что
никакой занимательности пе будет, наоборот, будет много сухой,
сугубо деловой прозы. И прозой-то это назвать нельзя. Автор
мало что сделал для украшения и развлечения. Автор сам с трудом
разобрался с этим материалом, и все, что тут сделано, было
сделано по причинам, о которых автор сообщает в самом конце
этого непривычного ему самому повествования.
О ПРИЧИНАХ И СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ
Давно уже меня смущал энтузиазм его поклонников. Не
впервые их эпитеты казались чересчур восторженными. Когда он
приезжал в Ленинград, его встречали, сопровождали, вокруг него
постоянно роился народ. Его "расхватывали" на лекции в самые
разные институты. То же самое творилось и в Москве. И
занимались этим не любители сенсации, не журналисты -
открыватели непризнанных гениев: есть такая публика, - как раз
наоборот, серьезные ученые, молодые доктора наук - весьма
точных наук, люди скептические, готовые скорее свергать
авторитеты, чем устанавливать.
Чем для них был Любищев - казалось бы, провинциальный
профессор, откуда-то из Ульяновска, не лауреат, не член ВАКа...
Его научные труды? Их оценивали высоко, но имелись математики и
покрупнее Любищева, и генетики позаслуженнее его.
Его эрудиция? Да, он много знал, но в наше время эрудицией
можно удивить, а не завоевать.
Его принципиальность, смелость? Да, конечно... смелых идей
у него хватало...
Но я, например, немногие из них мог оценить, и большинство
мало что понимало в его специальных исследованиях... Что им
было до того, что Любищев получал лучшую дискриминацию трех
видов Хэтокнема? Я понятия не имел, что это за Хэтокнем, и до
сих пор не знаю; И дискриминантные функции тоже не представляю.
И тем не менее редкие встречи с Любищевым производили на меня
сильное впечатление. Оставив свои дела, я следовал за ним,
часами слушал его быструю речь с дикцией отвратительной,
неразборчивой, как и его почерк.
Симптомы этой влюбленности и жадного интереса напомнили
мне таких людей, как Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, и
Лев Давидович Ландау, и Виктор Борисович Шкловский. Правда, там
я знал, что передо мною люди исключительные, всеми признанные
как исключительные. У Любищева же такой известности не было. Я
видел его без всякого ореола: плохо одетый, громоздкий,
некрасивый старик, с провинциальным интересом к разного рода
литературным слухам. Чем он мог пленить? Поначалу казалось, что
привлекает еретичность его взглядов. Все, что он говорил, шло
как бы вразрез. Он умел усомнить самые незыблемые положения. Он
не боялся оспаривать какие угодно авторитеты - Дарвина,
Тимирязева, Тейяра де Шардена, Шредингера... Всякий раз
доказательно, неожиданно, думал оттуда, откуда никто не думал.
Видно было, что он ничего не заимствовал, все было его
собственное, выношенное, проверенное. И говорил он собственными
словами, в их первородном значении.
- Я - кто? Я - дилетант, универсальный дилетант. Слово-то
это происходит от итальянского "дилетто", что значит -
удовольствие. То есть человек, которому процесс всякой работы
доставляет удовольствие.
Еретичность была только признаком, за ней угадывалось
большее - система миропонимания, нечто непривычное, контуры
уходящего куда-то ввысь грандиозного сооружения. Формы этого
еще не достроенного здания были странны и привлекательны...
Все же и этого было недостаточно. Чем-то еще пленял этот
человек. Не только меня. К нему обращались учителя,
заключенные, академики, искусствоведы, журналисты, агрономы и
люди, о которых я не знаю, кто они. Я читал не их письма, а
ответы Любищева. Обстоятельные, свободные, серьезные, некоторые
- очень интересные, и в каждом письме он оставался самим собой.
Чувствовалась его непохожесть, отдельность. Через письма я
лучше понял свое чувство. В письмах он раскрывался,
по-видимому, лучше, чем в общении. По крайней мере так мне
кажется теперь.
Не случайно у него почти не было учеников. Хотя это вообще
свойственно многим крупным ученым, создателям целых направлений
и учений. У Эйнштейна тоже не было учеников, и у Менделеева, и
у Лобачевского. Ученики, научная школа - это бывает не так
часто. У Любищева были поклонники, были сторонники, были
почитатели и были читатели. Вместо учеников у него были
учащиеся, то есть не он их учил, а они учились у него - трудно
определить, чему именно, скорее всего тому, как надо жить и
мыслить. Похоже было, что вот наконец-то нам встретился
человек, которому известно, зачем он живет, для чего... Словно
бы имелась у него высшая цель, а может, даже открылся ему смысл
его бытия. Но просто нравственно жить и добросовестно работать,
а, похоже, он понимал сокровенное значение всего того, что
делал. Ясно, что это годилось только для него одного. Альберт
Швейцер не призывал никого ехать врачами в Африку. Он отыскал
свой путь, свой способ воплощения своих принципов. Тем не менее
пример Швейцера затрагивает совесть людей.
У Любищева была своя история. Не явная, большей частью
скрытая, как в клубнях. Они начали обнажаться лишь теперь, но
присутствие их ощущалось всегда. Что бы там ни говорилось,
интеллект и душа человеческая обладают особым свойством
излучения - помимо поступков, помимо слов, помимо всех
известных законов физики... Чем значительнее душа, тем сильнее
впечатление.
В КОТОРОЙ АВТОР СООБЩАЕТ СВЕДЕНИЯ,
РАЗУМЕЕТСЯ,
ДОСТОЙНЫЕ УДИВЛЕНИЯ И РАЗДУМЬЯ
Никто, даже близкие Александра Александровича Любищева, не
подозревали величины наследия, оставленного им.
При жизни он опубликовал около семидесяти научных работ.
Среди них классические работы по дисперсионному анализу, по
таксономии, то есть по теории систематики, по энтомологии -
работы, широко переведенные за границей.
Всего же им написано более пятисот листов разного рода
статей и исследований. Пятьсот листов - это значит двенадцать с
половиной тысяч страниц машинописного текста: с точки зрения
даже профессионального писателя, цифра колоссальная.
История науки знает огромные наследия Эйлера, Гаусса,
Гельмгольца, Менделеева. Для меня подобная продуктивность
всегда была загадочной. При этом казалось необъяснимым, но
естественным, что в старину люди писали больше. Для нынешних же
ученых многотомные собрания сочинений - явление редкое и даже
странное. Писатели - и те, похоже, стали меньше писать.
Наследие Любищева состоит из нескольких разделов: там
работы по систематике земляных блошек, истории науки, сельскому
хозяйству, генетике, защите растений, философии, энтомологии,
зоологии, теории эволюции, атеизму. Кроме того, он писал
воспоминания о ряде ученых, о разных периодах своей собственной
жизни, о Пермском университете...
Он читал лекции, заведовал кафедрой, отделом научного
института, ездил в экспедиции; в тридцатые годы он исколесил
вдоль и поперек Европейскую Россию, ездил по колхозам,
занимаясь вредителями садов, стеблевыми вредителями,
сусликами... В так называемое свободное время, для "отдыха", он
занимался классификацией земляных блошек. Объем только этих
работ выглядит так: к 1955 году Любищев собрал 35 ящиков
смонтированных блошек. Их было там 13 000. Из них у 5 000
самцов он препарировал органы. Триста видов. Их надо было
определить, измерить, препарировать, изготовить этикетки. Он
собрал материалов в шесть раз больше, чем имелось в
Зоологическом институте. Он занимался классификацией рода
Халтика всю жизнь. Для этого надо иметь особый талант
углубления, надо уметь понимать такие работы, их ценность и
неисчерпаемую новизну. Когда у известного гистолога Невмываки
спросили, как может он всю жизнь изучать строение червя, он
удивился: "Червяк такой длинный, а жизнь такая короткая!"
Любищев умудрился работать и вширь, и вглубь, быть узким
специалистом и быть универсалом.
Диапазон его знаний трудно было определить. Заходила речь
об английской монархии - он мог привести подробности
царствования любого из английских королей; говорили о религии -
выяснялось, что он хорошо знает Коран, Талмуд, историю папства,
учение Лютера, идеи пифагорейцев... Он знал теорию комплексного
переменного, экономику сельского хозяйства, социал-дарвинизм Р.
Фишера, античность и бог знает что еще. Это не было ни
всезнайством, ни начетничеством, ни феноменом памяти. Подобные
знания возникли в силу причин, о которых речь пойдет ниже.
Замечу, что, конечно, и усидчивостью он обладал колоссальной.
Усидчивость - это ведь тоже свойство некоторых талантов, кстати
- распространенное и необходимое для такой специальности, как
энтомология: Любищев сам говорил, что принадлежит к ученым,
которых надо снимать не с лица, а с зада.
Судя по отзывам специалистов такого класса, как Лев Берг,
Николай Вавилов, Владимир Беклемишев, - цена написанного
Любищевым - высокая. Ныне одни его идеи из еретических перешли
в разряд спорных, другие из спорных - в несомненные. За судьбу
его научной репутации, даже славы, можно не беспокоиться.
Я не собираюсь популярно пересказывать его идеи, измерять
его заслуги. Мне интересно иное: каким образом он, наш
современник, успел так много сделать, так много надумать?
Последние десятилетия - а умер он восьмидесяти двух лет -
работоспособность и идеепроизводительность его возрастали. Дело
даже не в количестве, а в том, как, каким образом он этого
добивался. Вот этот способ и составлял суть наиболее для меня
привлекательного создания Любищева. Способ его работы
представлял открытие, оно существовало независимо от остальных
его работ и исследований. По виду это была чисто
технологическая методика, ни на что не претендующая, - так она
возникла, но в течение десятков лет она обрела нравственную
силу. Она стала как бы каркасом жизни Любищева. Не только
наивысшая производительность, но и наивысшая жизнедеятельность.
Этика не имеет единиц измерения. Даже в вечных и общих
определениях - добрый, злой, душевный, жестокий - мы беспомощно
путаемся, не зная, с чем сравнить, как понять, кто
действительно добр, а кто добренький, и что значит истинная
порядочность, чем мерить эти качества. Любищев не только сам
жил нравственно, но чувствовалось, что у него существуют
какие-то точные критерии этой нравственности, выработанные им и
связанные как-то с его Системой жизни.
ПРО ТО, КАКИЕ БЫВАЮТ ДНЕВНИКИ
Архив Любищева еще при жизни хозяина поражал всех, кто
видел эти пронумерованные, переплетенные тома. Десятки томов,
сотни. Научная переписка, деловая, конспекты по биологии,
математике, социологии, дневники, статьи, рукописи,
воспоминания его, воспоминания его жены Ольги Петровны
Орлицкой, которая много работала над этим архивом, записные
книжки, заметки, научные отчеты, фотографии, комментарии к
прочитанным книгам...
Письма, рукописи перепечатывались, копии подшивались - не
из тщеславия и не в расчете на потомков, нисколько. Большею
частью архива сам Любищев постоянно пользовался, в том числе и
копиями собственных писем - в силу их особенности, о которой
речь впереди.
Архив как бы фиксировал, регистрировал со всех сторон и
семейную, и деловую жизнь Любищева. Сохранять все бумажки, все
работы, переписку, дневники, которые велись с 1916 года (!), -
такого мне не встречалось. Биографу нечего было и мечтать о
большем. Жизнь Любищева можно было воссоздать во всех ее
извивах, год за годом, более того - день за днем, буквально по
часам. Не прерывая, насколько мне известно, ни разу, Любищев
вел свой дневник с 1916 года - и в дни революции, и в годы
войны, он вел его лежа в больнице, вел в экспедициях, в
поездах: оказывается, не существовало причины, события,
обстоятельства, при которых нельзя было занести в дневник
несколько строчек.
Николай Федоров, которого Толстой и Достоевский называли
гениальным русским мыслителем, мечтал воскресить людей. Он не
желал примириться с гибелью хотя бы одного человека. С помощью
научных центров он намеревался собирать рассеянные молекулы и
атомы, чтобы "сложить их в тела отцов". В фантастических
человековлюбленных идеях его был страстный протест против
смерти, невозможность примириться с ней, подчиниться слепой
разлагающей силе - природе. Так вот в федоровском смысле
воссоздать Любищева, или "воскресить", можно, вероятно, легче и
точнее, чем кого-либо другого, поскольку для этого имеется
множество сведений, материалов, иначе говоря - параметров.
Можно как бы восстановить все его координаты в пространстве и
времени - где он был в такой-то день, что делал, что читал,
кого видел, куда двигался.
Естественно, что из его архива меня прежде всего
заинтересовали дневники.
Писателя всегда манят дневники, возможность прикоснуться к
сокрытому бытию чужой души, проследить ее историю, увидеть
время ее глазами. Любой дневник, что добросовестно ведется из
года в год, становится драгоценным фактом литературы. "Всякая
жизнь интересна, - писал Герцен, - не личность, так среда,
страна занимает, жизнь занимает..." Дневник требует всего лишь
честности, раздумий и воли. Литературные способности иногда
даже мешают беспристрастному свидетельству очевидца.
Бесхитростные, самые простые житейские дневники - их почему-то
так мало ныне... Проходят годы, и вдруг выясняется, что события
исторические, народные, протекавшие у всех на глазах,
затронувшие тысячи и тысячи судеб, отражены в записях
современников и бедно, и скупо. Оказывается, что о
ленинградской блокаде имеется считанное количество дневниковых,
то есть самых насущных документов. Часть, очевидно, погибла,
другие затерялись, но и велось их мало, вот в чем беда, -
дневников всегда не хватает.
Дневники Александра Александровича Любищева сохранились не
все, большая часть его архива до 1937 года, в том числе и
дневники, пропала во время войны в Киеве. Уцелел первый том
дневников - большая конторская книга, подневные записи, красиво
отпечатанные на машинке красными и синими шрифтами, начатая
первого января 1916 года. Дневники с 1937 года до последних
дней жизни составили несколько толстых томов: уже не конторские
книги, а школьные тетрадки, сшитые, затем переплетенные -
самодельно, некрасиво, но прочно.
Я листал их - то за шестидесятый год, то за семидесятый;
заглянул в сороковой, в сорок первый - всюду было одно и то же.
Увы, то были никакие не дневники. Повсюду я натыкался на
краткий перечень сделанного за день, расцененный в часах и
минутах и еще в каких-то непонятных цифрах. Я посмотрел
довоенные дневники - и там записи того же типа. Ничего из того,
что обычно составляет плоть дневников, - ни описаний, ни
подробностей, ни размышлений.
"Ульяновск. 7.4.1964. Систем, энтомология (два рисунка
неизвестных видов Псиллиолес) - 3 ч. 15 м. Определение
Псиллиолес - 20 м. (1,0).
Дополнительные работы: письмо Славе - 2 ч. 45 м. (0,5).
Общественные работы: заседание группы защиты растений -
2 ч. 25 м.
Отдых: письмо Игорю - 10 м.; Ульяновская правда -10 м.
Лев Толстой "Севастопольские рассказы"- 1 ч. 25 м.
___________________________________
Всего основной работы - 6 ч. 20 м."
"Ульяновск. 8.4.1964. Систематическая энтомология: определение
Псиллиолес, конец - 2 ч. 20 м. Начало сводки о Псиллиолес -
1 ч. 05 м. (1,0).
Дополнительные работы: письмо Давыдовой и Бляхеру, шесть
стр.-3 ч. 20 м. (0,5).
Передвижение - 0,5.
Отдых: брился. Ульяновская правда - 15 м. Известия - 10 м.
Литгазета - 20 м.; А. Толстой "Упырь" - 66 стр. - 1 ч. 30 м.
Слушал "Царскую невесту". Римский-Корсаков.
___________________________________
Всего основной работы - 6 ч. 45 м."
Десятки, сотни страниц были заполнены вот такими
уныло-деловыми записями по пять-семь строчек. Если не
энтомология, то отмечалась из месяца в месяц работа над большой
книгой "Линии Демокрита и Платона в истории культуры". Или:
"Развитие морфологии", или: "Статистический метод в прикладной
биологии". Руководство, над которым Любищев работал в 1951-52
годах. Постоянно он отмечал, сколько за день сделал по той или
иной рукописи. Из этого и состояли дневники. По крайней мере
таков был результат первого осмотра. На этом следовало бы и
кончить с ними. Не было никакого резона возиться с дневниками
дальше, из сухих перечислении невозможно было выжать ни эмоций,
ни любопытных деталей времени, язык их был
бесцветно-однообразен, отсутствовала всякая интимность, они
были почти лишены мыслей, откровений, юмора; подробности,
которые иногда проскальзывали, были телеграфно иссушены:
"Вечером у нас трое Шустовых".
"Весь день дома, слабость после болезни".
"Два раза дождь, отчего не купался".
Читать такие дневники не имело смысла.
Напоследок, любопытства ради, я посмотрел записи начала
Отечественной войны.
"22.6.1941. Киев. Первый день войны с Германией. Узнал об
этом около 13 час..." -
и дальше обычная сводка сделанного.
"23.6.1941. Почти целый день воздушная тревога. Митинг в
Институте биохимии. Ночное дежурство".
"29.6.1941. Киев. На дежурстве в Институте зоологии с 9 до
18 ч. занимался номографией и писал отчет. Вечернее
дежурство... ...Итого 5 ч. 20 м."
С тем же бесстрастием он отмечает проводы старшего сына на
фронт, затем и младшего. В июле 1941 года его эвакуируют с
женой и внуком из Киева па пароходе. И там, на пароходе, он с
той же краткостью неукоснительно регистрирует:
"21.VII.1941. Нападение немецкого самолета на пароход
"Котовский" - бомбежка и обстрел пулеметами. Убит капитан
парохода и какой-то военный капитан, ранено 4 человека.
Повреждено колесо, поэтому пароход не сделал остановку в
Богруче, а поехал прямо на Кременчуг".
Печальные даты поражений сорок первого года и радости
первых наших зимних побед почти не отражались в дневнике.
События всеобщие словно бы не затрагивали автора. Май сорок
пятого, послевоенное восстановление жизни, отмена карточек,
трудности сельского хозяйства... Ничто не попадало в эти
ведомости. Происходили научные и ненаучные дискуссии, на
биологическом фронте разыгрывались в те годы битвы поистине
кровавые, - Любищев не сторонился их, он участвовал в них, он
выступал, он возмущался, писал письма, статьи, спорил, были
моменты, когда он оказывался в центре сражения - его увольняли,
прорабатывали, ему грозили,- но были и триумфы, были праздники,
семейные радости - ничего этого я не находил в дневниках. Уж
кто-кто, а Любищев был накрепко связан и с сельским хозяйством,
знал, что происходило в предвоенной деревне и в послевоенной,
писал об этом в докладных, в специальных работах - ч пи слова в
дневниках. При всей его отзывчивости, гражданской активности,
дневники его из года в год сохраняли канцелярскую
невозмутимость, чисто бухгалтерскую отчетность. Если судить по
ним, то ничего не в состоянии было нарушить рабочий ритм,
установленный этим человеком. Не знай я Любищева, дневники эти
могли озадачить психологической глухотой, совершенством
изоляции от всех тревог мира и от собственной души. По, зная
автора, я тем более изумился и захотел уяснить, какой был смысл
с такой тщательностью десятки лет вести этот - ну, пусть не
дневник, а учет своего времени и дел, что мог такой перечень
дать своему хозяину? Из коротких записей не могло возникнуть
воспоминаний. Ну, заходили Шустовы, ну и что из этого? Стиль
записей предназначался не для напоминаний, не было в нем и
зашифрованности. Притом это был дневник не для чтения, тем
более постороннего. Вот это-то и было любопытно. Потому что
любой самый сокровенный дневник где-то там, подсознательно, за
горизонтом души, ждет своего читателя.
Но если это не дневник, тогда что же и для чего?
Тогдашние мои глубокомысленные рассуждения ныне производят
на меня комичное впечатление: сам себе кажешься непонятливым
тугодумом. Так всегда, я убежден, что если записать, какие
рассуждения предшествовали любому, даже талантливому открытию,
то нас поразит количество трухи, разных глупых, абсурдных
предположении.
Не существует никаких правил для ведения дневников, тем не
менее это был не дневник. Сам Любищев не претендовал на это. Он
считал, что его книги ведут "учет времени". Как бы
бухгалтерские книги, где он по своей системе ведет учет
израсходованного времени.
Я обратил внимание, что в конце каждого месяца подводились
итоги, строились какие-то диаграммы, составлялись таблицы. В
конце года опять, уже на основании месячных отчетов,
составлялся годовой отчет, сводные таблицы.
Диаграммы на клетчатой бумаге штриховались карандашиком то
так, то этак, и сбоку какие-то цифирки, что-то складывалось,
умножалось.
Что все это означало? Спросить было некого. Любищев в
механику своего учета никого не посвящал. Не засекречивал,
отнюдь, видимо, считал подробности делом подсобным. Было
известно, что годовые отчеты он рассылал друзьям. Но там были
итоги, результаты.
На первый взгляд систему учета можно было принять за
хронометраж прошедшего дня. Вечером, перед сном, человек
садится, подсчитывает, на что и сколько времени он потратил, и
выводит итог - время, израсходованное на основную работу.
Казалось бы, чего проще! Но сразу же возникали вопросы - что
считать основной работой, зачем учитывать остальное время, да
еще так подробно, что вообще дает такой хронометраж, что
означают какие-то цифры-половинки и единички, расставляемые в
течение дня, и т. п.
И был еще вопрос - стоит ли разбираться в этой системе,
вникать в ее детали и завитки и искать ответа на эти вопросы. С
какой стати?.. Я спрашивал себя - и тем не менее продолжал
вникать, ломал себе голову, возился над секретами его системы.
Какое-то смутное предчувствие чего-то, имеющего отношение к
моей собственной жизни, мешало мне отложить эти дневники в
сторону.
О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ
"Все, о Люцилий, не наше, а чужое, только время наша
собственность, - писал Сенека. - Природа предоставила в наше
владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь, которую
вдобавок может отнять у нас всякий, кто этого захочет... Люди
решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно
единственная вещь, которую нельзя возвратить обратно при всем
желании. Ты спросишь, может быть, как же поступаю я, поучающий
тебя? Признаюсь, я поступаю, как люди расточительные, но
аккуратные - веду счет своим издержкам. Не могу сказать, чтобы
я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я
потерял, и каким образом, и почему".
Так еще в самом начале нашей эры, в 50-м году, научные
работники, - а Сенеку можно вполне считать научным работником,
- вели счет своему времени и старались экономить его. Философы,
то есть древние философы, первыми поняли ценность времени - они
наверняка еще до Сенеки пробовали как-то обуздать время,
приручить, понять его природу, ибо и тогда оно доставляло людям
огорчение своей быстротечностью.
Однако мы, по своему самомнению, уверены, что у древних
времени девать было некуда. Что они, со своими солнечными,
водяными и песочными часами, измерить его как следует не умели,
а значит, и не берегли. Прогресс - он ведь к тому сводится, по
мнению делового человека, чтобы сэкономить этому деловому
человеку время. Для этого деловой человек из кареты пересел в
поезд, оттуда на самолет. Вместо писем придумали телеграммы и
телефоны, вместо театров - телевизоры, вместо пуговиц -
"молнии", вместо гусиного пера - шариковую ручку. Эскалаторы,
компьютеры, универмаги, телетайпы, электробритвы - все
изобретается для того, чтобы сберечь человеку время. Тем не
менее почему-то нехватка этого времени у человека возрастает.
Деловой человек наращивает скорости, внедряет ЭВМ, переделывает
универмаги в универсамы, печатает газеты фотоспособом, он и
говорить старается лаконичнее, уже не пишет, а диктует в
диктофон, а дефицит времени увеличивается. Не только у него -
цейтнот становится всеобщим. Недостает времени на друзей, на
письма, па детей, нет времени на то, чтобы думать, чтобы не
думая постоять, в осеннем лесу, слушая черенковый хруст
облетающих листьев, нет времени ни па стихи, ни на могилы
родителей. Времени нет и у школьников, и у студентов, и у
стариков. Время куда-то исчезает, его становится все меньше.
Часы перестали быть роскошью. У каждого они на руке, точные,
электронные, водонепроницаемые, у всех тикают будильники, но
времени от этого не прибавилось. Время распределяется почти так
же, как и две тысячи лет назад, при том же Сенеке: "Большая
часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки;
значительная часть протекает в бездействии, и почти всегда вся
жизнь в том, что мы делаем не то, что надо".
Вполне актуально, если исключить время, которое тратится
на работу. За эти две тысячи лет положение, конечно, несколько
исправилось, появилось много исследований о времени свободном,
времени физическом, космическом, об экономии времени и его
правильном употреблении. Выяснилось, что время нельзя повернуть
вспять, а также хранить, сдавать его излишки в хранилища и
брать по мере надобности. Это было бы очень удобно, потому что
человеку не всегда нужно Время. Бывает, что его вовсе не на что
тратить, и тогда приходится его убивать. Время - оно тем и
мучительно, что его нельзя не тратить, и транжирят его куда
попало, на всякую ерунду. Есть люди, которых время обременяет,
они не знают, куда его деть, как от него отделаться.
Известно, что люди счастливые не наблюдают часов, верно и
другое - что и те, кто не наблюдает часов, уже счастливы.
Однако Любищев добровольно, не по службе, не по какой-то нужде,
взял на себя несчастливую обязанность "наблюдать часы".
Дочь Александра Александровича рассказывала, что в
детстве, когда она и брат приходили к отцу в кабинет со своими
расспросами, он, начиная им терпеливо отвечать, делал при этом
какую-то отметку на бумаге. Так было всегда. Много позже она
узнала, что он отмечал время. Он постоянно хронометрировал
себя. Любое свое действие - отдых, чтение газет, прогулки - он
отмечал по часам и минутам. Занялся он этим с первого января
1916 года. Ему было тогда 26 лет, он служил в армии, в
Химическом комитете, у известного химика Владимира Николаевича
Игнатьева. Был Новый год, и Любищев дал себе обет, как всегда
дают в этот день, с чем-то покончить и что-то начать.
Первая книга учета, как я уже писал, сохранилась. Там
система еще примитивная, и дневник иной - он полон размышлений,
заметок. Система складывалась постепенно, в дневниках 1937 года
она предстает в отработанном виде.
Как бы там ни было, с 1916 года по 1972-и, по день смерти,
пятьдесят шесть лет подряд, Александр Александрович Любищев
аккуратно записывал расход времени. Он не прерывал своей
летописи ни разу, даже смерть сына не помешала ему сделать
отметку в этом нескончаемом отчете. Но ведь и бог времени
Хронос тоже ни разу пе перестал махать своей косой.
Каждодневно Любищев итожил по часам и минутам прожитое
время.
Сама по себе верность Любищева своей системе - явление
исключительное, само наличие такого дневника, может быть,
единственно в своем роде.
Несомненно, что с годами у Любищева от непрестанного
слежения за временем выработалось специальное чувство времени:
биологические часы, тикающие в глубинах нашего организма, стали
у него органом и чувства, и сознания. Я сужу по записям о наших
с ним беседах, они отмечены со всей точностью: "1 ч. 35 м.", "1
ч. 50 м." - при этом он, разумеется, не смотрел на часы. Мы с
ним гуляли, никуда не торопясь, я провожал его, и каким-то
внутренним взором он чувствовал бег стрелки по циферблату, -
поток времени был для него осязаемым, он как бы стоял посреди
этого потока, ощущал холодные струи Леты.
Просматривая его рукопись "О перспективах применения
математики в биологии", я нашел на последней странице "цену"
этой статьи:
"Подготовка (план, просмотр рукописей
и литературы) ................... 14 ч. 30м.
Писал .......................... 29 ч. 15v.
Всего потратил .................. 43 ч. 45 м.
Восемь дней, с 12 по 19 октября 1921 г."
Следовательно, уже в 1921 году он имел разработанный учет
времени, который позволял ему точно определять затраты на
работу.
Имел и умел вести этот учет.
Иногда авторы на рукописи ставят дату окончания, реже -
число, еще реже - с какого по какое писалось, но затраченные
часы и минуты - это я увидел впервые.
У Любищева была подсчитана "стоимость" каждой статьи.
Каким образом шел этот подсчет? Оказывается, никакого
специального подсчета не было - его система, словно компьютер,
выдавала ему эти данные: на статью, на прочитанную книгу, на
написанное письмо - буквально все оказывалось сосчитанным.
...И времени стало меньше, и цена на него поднялась. Самое
дорогое, что есть у человека, это жизнь. Но если всмотреться в
эту самую жизнь поподробнее, то можно сказать, что самое
дорогое - это Время, потому что жизнь состоит из времени,
складывается из часов и минут. Современный человек так или
иначе планирует свое дорогое, дефицитное, ни на что не
хватающее время. Как и все, я тоже составляю список предстоящих
дел, чтобы разумнее распределить время, я тоже планирую время
на неделю, иногда па месяц, отмечаю выполнение. Люди
организованные, волевые - те анализируют прожитый день,
выясняют, как рационально расходовать свое время. Правда,
только рабочее время, но и то (для меня) такие люди -
положительные герои. У меня не хватило бы воли заниматься этим,
да и что тут приятного! Тем более что картина может получиться
удручающая. Стоит ли без особой на то нужды терять
самоуважение? Одно дело упрекать себя за неорганизованность, за
неумение регламентировать свою жизнь, и другое - знать все это
про себя в часах и минутах. Когда мы искренне уверены, что
стараемся сделать как можно больше, добросовестно вкалываем, и
вдруг нам преподносят, что полезной-то работы было, может,
час-полтора, а остальное ушло, расползлось, просыпалось на
беготню, разговоры, ожидание, бог знает куда. А ведь дорожили
каждой минутой, отказывали себе в отдыхе, в развлечениях...
Появились специалисты по экономии времени, специальные
методические пособия. Больше всего занимаются этим для
руководителей предприятий. Подсчитано, что их время самое
дорогое.
Научный наставник американских менеджеров Питер Друкер
рекомендует каждому руководителю вести точную регистрацию
своего времени, оговариваясь, что это весьма трудно и что
большинство людей такой регистрации не выдерживает:
"Я заставляю себя обращаться с просьбой к моему секретарю
через каждые девять месяцев вести учет моего времени в течение
трех недель... Я обещаю себе и обещаю ей письменно (она
настаивает на этом), что я не уволю, когда она принесет
результаты. И тем не менее, хотя я делаю это в течение пяти или
шести лет, я каждый раз вскрикиваю: "Этого не может быть, я
знаю, что теряю много времени, но не может быть, чтобы так
много..." Хотел бы я увидеть кого-либо с иными результатами
подобного учета!"
Питер Друкер уверен, что вызова его никто не примет. Он
профессионал и знает это на своем опыте мужественного человека.
Решиться на такой анализ способны немногие. Это требует больших
усилий души, чем исповедь. Открыться перед богом легче, чем
перед людьми. Нужно бесстрашие, чтобы предстать перед всеми и
перед собой со своими слабостями, пороками, пустотой... Друкер
прав, - рассматривать себя пристально и беспощадно умели разве
что такие люди, как Жан-Жак Руссо или Лев Толстой.
Здесь, конечно, речь идет о меньшем - увидеть свое
профессиональное "я", но и на это отваживаются единицы.
Любищев не был администратором, организатором: ни его
должность, ни окружающие люди не требовали от него подобного
режима. У него не было возможности препоручить регистрацию
своего времени секретарше. Мало того, что он вел самолично
каждодневный учет, - он сам подводил итоги, беспощадно
подробные, ничего не утаивая и не смягчая, составлял планы, где
старался распределить вперед, на месяц, каждый свой час.
Словом, вся его система сама по себе требовала изрядного
времени. Спрашивается - чего ради стоило ее вести? Какой смысл
имело обрекать себя на эту добровольную каторгу? - недоумевали
его друзья. Он отделывался весьма общим ответом: "Я к этой
системе учета своего времени привык и без этой системы работать
не могу". Но для чего было привыкать к этой системе? Для чего
было создавать ее? То есть для чего она вообще нужна и полезна
деловому человеку - это понятно, общие рекомендации нам всегда
понятны, но вот почему именно он, Любищев, пошел па это, что
его заставило?
В КОТОРОЙ АВТОР ХОЧЕТ ДОБРАТЬСЯ ДО ОСНОВ,
ПОНЯТЬ, С ЧЕГО ВСЕ НАЧАЛОСЬ
В 1918 году Александр Любищев ушел из армии и занялся
чисто научной работой. К этому времени он сформулировал цель
своей жизни: создать естественную систему организмов.
"Для установления такой системы необходимо отыскать что-то
аналогичное атомным весам, что я думаю найти путем
математического изучения кривых в строении организмов, не
имеющих непосредственно функционального значения... - так писал
Александр Александрович в 1918 году, - математические трудности
этой работы, по-видимому, чрезвычайно значительны... К
выполнению этой главной задачи мне придется приступить не
раньше, чем через пять лет, когда удастся солиднее заложить
математический фундамент... Я задался целью со временем
написать математическую биологию, в которой были бы соединены
все попытки приложения математики к биологии".
В те годы идеи его были встречены прохладно. А надо
заметить, что Таврический университет в Симферополе, куда
приехал работать Любищев в 1918 году, собрал у себя поистине
блестящий состав: математики Н. Крылов, В. Смирнов, астроном О.
Струве, химик А. Байков, геолог С. Обручев, минералог В.
Вернадский, физики Я. Френкель, И. Тамм, лесовод Г. Морозов,
естественники Владимир и Александр Палладины, П. Сушкин, Г.
Высоцкий и, наконец, учитель Любищева, человек, которого он
почитал всю жизнь, - Александр Гаврилович Гурвич.
Сомнения корифеев не смутили молодого преподавателя. С
годами уточнялись подходы, кое-что приходилось пересматривать,
но общая задача не менялась - раз начав, он всю жизнь следовал
поставленной цели.
Согласно легенде, Шлиману было восемь лет, когда он
поклялся найти Трою. Пример со Шлиманом широко известен еще и
потому, что подобная прямолинейная пожизненная нацеленность - в
науке редкость. Любищев в двадцать с лишним лет, начиная свою
научную работу, тоже точно знал, чего он хочет. Счастливая и
необычная судьба! Он сам сформулировал программу своей работы и
предопределил тем самым весь характер своей деятельности
фактически до конца дней.
Хорошо ли это - так жестко запрограммировать свою жизнь.
Ограничить. Надеть шоры. Упустить иные возможности. Иссушить
себя...
А вот оказывается, и это примечательно, что судьба
Любищева - пример полнокровной, гармоничной жизни, и
значительную роль в ней сыграло неотступное следование своей
цели. От начала до конца он был верен своему юношескому выбору,
своей любви, своей мечте. И сам он себя считал счастливым, и в
глазах окружающих жизнь его была завидна своей
целеустремленностью.
Двадцатитрехлетний Вернадский писал, что ставит себе целью
быть "возможно могущественнее умом, знаниями, талантами, когда
мой ум будет невозможно разнообразно занят..." И в другом
месте: "Я вполне сознаю, что могу увлечься ложным, обманчивым,
пойти по пути, который заведет меня в дебри; но я не могу не
идти по нему, мне ненавистны всякие оковы моей мысли, я не
могу' и не хочу заставить ее идти по дорожке, практически
важной, но такой, которая не позволит мне хоть несколько более
понять те вопросы, которые мучают меня... И это искание, это
стремление - есть основа всякой научной деятельности; это
только позволит не сделаться какой-нибудь ученой крысой,
роющейся среди всякого книжного хлама и сора; это только
заставляет вполне жить, страдать и радоваться среди ученых
работ ...ищешь правды, и я вполне чувствую, что могу умереть,
могу сгореть, ища ее, но мне важно найти, и если не найти, то
стремиться найти ее, эту правду, как бы горька, призрачна и
скверна она ни была".
Они всегда волнуют, эти молодые клятвы: Герцен, Огарев,
Кропоткин, Мечников, Бехтерев - поколения русских интеллигентов
клялись себе посвятить жизнь борьбе за правду. Каждый выбирал
свой путь, но нечто общее связывало их, таких разных людей. Это
не сведешь к преданности, допустим, науке, да и никто из них не
жил одной наукой. Они все занимались и историей, и эстетикой, и
философией. История нравственных исканий русских писателей
известна. У русских ученых была не менее интересная и глубокая
история этических поисков.
Но одно дело поклясться в верности науке, пусть своей
любимой науке, а другое - поставить себе конкретную цель.
А если Трои не было? Если она рождена фантазией Гомера?
Значит, жизнь, потраченная Шлиманом на поиск, уйдет впустую?
А если цель, поставленная Любищевым, недостижима, в
принципе недостижима? Если где-то лет через двадцать окажется,
что создать такую естественную систему организмов невозможно?
Или что современный математический аппарат для этого не
годится? Тогда, выходит, все эти годы ушли зазря, цель была
ложной, вместо цели - бесцельность.
Ну что же, риск? Нет, тут пострашнее, чем риск, тут па
карту ставилась будущность, талант, надежды - лучшее, что есть
в человеческой жизни. Кто знает, сколько таких мечтателей
сгинуло, не одолев несбыточных целей!
Фанатичность, нетерпимость, аскетизм - чем только не
приходится платить ученым за свою мечту!
Одержимость в науке - вещь опасная: может, для иных натур
- необходимая, неизбежная, но уж больно велики издержки; люди
одержимые причинили немало вреда науке, одержимость мешала
критически оценивать происходящее даже таким гениям, как
Ньютон, - достаточно вспомнить несправедливости, причиненные им
Гуку.
В молодости положительным героем для Любищева был Базаров
с его нигилизмом, рационализмом. Многие однокашники Любищева
подражали в те годы Базарову. Вот, между прочим, пример
активного воздействия литературного героя не на одно, а на
несколько поколении русской интеллигенции! Подобно Базарову, в
молодости они считали стоящими естественные науки, а всякую
историю и философию - чепухой. Между прочим, литературу - тоже.
Молодой Любищев признавал литературу лишь как средство для
лучшего изучения иностранных языков: "Анну Каренину" он читал
по-немецки, "так как переводной язык легче оригинального".
Все было подчинено биологии, что не способствовало -
отбрасывалось. Он мечтал стать подвижником и действовал по
банальным рецептам героизма: прежде всего работа, все для дела,
во имя дела разрешается пожертвовать чем угодно.
Дело заменяло этику, определяло этику, было этикой,
снимало все проблемы бытия, философии, ради дела можно было
пренебречь всеми радостями и красками мира.
Взамен он получал превосходство самопожертвования.
Это был знакомый нам культ науки. Биологическая задача,
которой он служил, была достаточно важной, остальное его не
касалось. Наука требовала максимальных усилий, жесточайшего
самоограничения. Либо - либо. Обычная крайность. Либо - святой,
герой, либо - обыватель, мироед, личность по всем статьям
недостойная. У нас середины не бывает. Если не можешь служить
примером, идеалом, тогда уж все равно - быть ли обманщиком или
честным ученым, интересоваться искусством пли быть невеждой,
хамом... Признается лишь совершенство, а то, что человек
добросовестный, порядочный, - этого мало.
Любищев начинал обыкновенно - как все в молодости, он
жаждал совершить подвиг, стать Рахметовым, стать
сверхчеловеком. Лишь постепенно он пробивался к естественности
- к человеческим слабостям, он находил силы идти еще дальше,
забираться все круче - к человечности, к самой что ни на есть
простой человечности.
Понадобились годы, чтобы понять, что лучше было не
удивлять мир, а, как говорил Ибсен, жить в нем.
Лучше и для людей, и для той же науки.
Преимущество Любищева состояло в том, что он понимал такие
вещи намного раньше остальных.
Помогла ему в этом его же работа. Она потребовала... Но,
впрочем, это было позднее, на первых же порах она требовала, по
всем подсчетам, - а Любищев любил и умел считать, - сил,
несоизмеримых с нормальными, и времени больше, чем располагает
человек в этой жизни, этак лет двести. То есть он, конечно, был
уверен, что одолеет, но для этого надо было откуда-то взять
добавочные силы и добавочное время.
О ТОМ, С ЧЕГО НАЧИНАЛАСЬ СИСТЕМА
"...Я сходен с гоголевским Акакием Акакиевичем, для
которого переписка бумаг доставляла удовольствие... В научной
работе я с удовольствием занимаюсь усвоением новых фактов,
чисто технической работой и проч. Если прибавить к этому мой
оптимизм, унаследованный мной от моего незабвенного отца, то и
получится, что я писал "под спуд" многое, на публикацию чего я
вовсе не рассчитывал. Конспектирование серьезных вещей я делаю
очень тщательно, даже теперь я трачу на это очень много
времени. У меня накопился огромный архив. При этом для наиболее
важных работ я пишу конспект, а затем критический разбор.
Поэтому многое у меня есть в резерве, и когда оказывается
возможность печатать, все это вытаскивается из резерва, и
статья пишется очень быстро, т. к. фактически она просто
извлекается из фонда.
В моей молодости мой метод работы приводил к некоторой
отсталости, так как я успевал прочитывать меньше книг, чем мои
товарищи, работавшие с книгой более поверхностно. Но при
поверхностной работе многое интересное не усваивается и
прочтенное быстро забывается. При моей же форме работы о книге
остается вполне отчетливое, стойкое впечатление. Поэтому с
годами мой арсенал становится гораздо богаче арсенала моих
товарищей".
С годами вырисовывались преимущества не только этого
приема, но и многих других методов его работы. Как будто все у
него было рассчитано и задумано на десятилетия вперед. Как
будто и долголетие его тоже было предусмотрено и входило в его
расчеты.
Все его планы, даже самый последний, пятилетний план,
составлялись им из предположения, что надо прожить по крайней
мере до ста лет.
Но до этого далеко - пока что он стремится использовать
каждую минуту, любые так называемые "отбросы времени": поездки
в трамваях, в поездах, заседания, очереди...
Еще в Крыму он обратил внимание на гречанок, которые
вязали на ходу.
Он использует каждую пешую прогулку для сбора насекомых.
На тех съездах, заседаниях, где много пустой болтовни, он
решает задачки.
Он устанавливает, что на малые расстояния: два-три
километра - лучше ходить пешком, не тратя времени и нервов на
ожидание транспорта. Пешком выгоднее и потому, что все равно
необходимы прогулки.
Утилизация "отбросов времени" у него продумана до мелочей.
При поездках - чтение малоформатных книг и изучение языков.
Английский язык он, например, усвоил главным образом в
"отбросах времени".
"Когда я работал в ВИЗРе, мне приходилось часто бывать в
командировках. Обычно в поезд я забирал определенное количество
книг, если командировка предполагалась быть длительной, то я
посылал в определенные пункты посылку с книгами. Количество
книг, бравшихся с собой, исчислялось исходя из прошлого опыта.
Как распределялось чтение книг в течение дня? С утра,
когда голова свежая, я беру серьезную литературу (по философии,
по математике). Когда я проработаю полтора-два часа, я перехожу
к более легкому чтению - историческому или биологическому
тексту. Когда голова уставала, то берешь беллетристику.
Какие преимущества дает чтение в дороге? Во-первых, не
чувствуешь неудобства в дороге, легко с ним миришься;
во-вторых, нервная система находится в лучшем состоянии, чем в
других условиях.
Для трамваев у меня тоже не одна книжка, а две или три.
Если едешь с какого-либо конечного пункта (напр., в
Ленинграде), то можно сидеть, следовательно, можно не только
читать, но и писать. Когда же едешь в переполненном трамвае, а
иногда и висишь, то тут нужна небольшая книжечка и более легкая
для чтения. Сейчас в Ленинграде много народу читает в
трамваях".
Но "отбросов" по мере использования оставалось все меньше.
А между тем времени требовалось все больше.
Углубление работы приводило к ее расширению. Надо было
всерьез браться за математику. Затем пришла очередь философии.
Он убеждался в многообразии связей биологии с другими науками.
Систематика, которой он занимался, способствовала его
критическому отношению к дарвинизму, особенно к теории
естественного отбора как ведущего фактора эволюции. Он не
боялся обвинения в витализме, идеализме, но это требовало
изучения философии.
Поздно, но он начинает понимать, что ему не обойтись без
истории, без литературы, что зачем-то ему необходима музыка...
Надо было изыскивать все новые ресурсы времени. Ясно, что
человек не может регулярно работать по четырнадцать-пятнадцать
часов в день. Речь могла идти о том, чтобы правильно
использовать рабочее время. Находить время внутри времени.
Практически, как убедился Любищев, лично он в состоянии
заниматься высококвалифицированной работой не больше
семи-восьми часов.
Он отмечал время начала работы и время окончания ее,
причем с точностью до пяти минут.
"Всякие перерывы в работе я выключаю, я подсчитываю время
нетто, - писал Любищев. - Время нетто получается гораздо меньше
количества времени, которое получается из расчета времени
брутто, то есть того времени, которое вы провели за данной
работой.
Часто люди говорят, что они работают по 14-15 часов. Может
быть, такие люди существуют, но мне не удавалось столько
проработать с учетом времени нетто. Рекорд продолжительности,
моей научной работы 11 часов 30 мин. Обычно я бываю доволен,
когда проработаю нетто 7-8 часов. Самый рекордный месяц у меня
был в июле 1937 года, когда я за один месяц проработал 316
часов, то есть в среднем по 7 часов нетто. Если время нетто
перевести во время брутто, то надо прибавить процентов 25-30.
Постепенно я совершенствовал свой учет и в конце концов пришел
к той системе, которая имеется сейчас...
Естественно, что каждый человек должен спать каждый день,
должен есть, то есть он тратит время на стандартное
времяпрепровождение. Опыт работы показывает, что примерно 12-13
часов брутто можно использовать на нестандартные способы
времяпрепровождения: на работу служебную, работу научную,
работу общественную, на развлечения и т. д."
Сложность планирования была в том, как распределить время
дня. Он решил, что количество отпускаемого времени должно
соответствовать данной работе. То есть кусок дневного времени
для работы над, допустим, оригинальной статьей не должен быть
очень мал или слишком велик.
Планировать - значит подбирать время, создавать ритм,
гармонию. На свежую голову, надо заниматься математикой, при
усталости - чтением книг.
Надо было научиться отстраняться от окружающей среды,
чтобы три часа, проведенные за работой, были чистой работой без
пауз, - не отвлекаться, не думать о постороннем, не слышать
разговоров сотрудников, звонков, смеха, радио...
Система могла существовать при постоянном учете и
контроле. План без учета был бы нелепостью, вроде той, что
совершают в некоторых институтах, планируя без заботы о том,
можно ли выполнить этот план.
Надо было научиться учитывать все время. Деятельное время
суток, "нетто", он принял за десять часов; делил его на три
части, или шесть половинок, и учитывал с точностью до десяти
минут.
Он старался выполнить все намеченное количество работ,
кроме работ первой категории, то есть самых творчески
насыщенных.
Первая категория состояла из главной работы (над книгой,
исследованием) и текущей (чтение литературы, заметки, письма).
Вторая категория включала научные доклады, лекции,
симпозиумы, чтение художественной литературы, то есть то, что
не являлось прямой научной работой.
Возьмем, к примеру, любую дневниковую запись - летний день
1965 года:
"Сосногорск. 0,5. Осн. научн. (библиогр. - 15 м.
Добжанский - 1 ч. 15 м.). Систематич. энтомология,
экскурсия - 2ч. 30 м., установка двух ловушек - 20 м.,
разбор - 1 ч. 55 м. Отдых, купался первый раз в Ухте.
Извест. 20 м. Мед. газ. 15 м. Гофман "Золотой горшок" -
1 ч. 30 м. Письмо Андрону - 15 м.
Всего 6 ч. 15 м."
Прослежен, разнесен весь день, вплоть до чтения газет.
Что такое "Всего 6 ч. 15 м."? Это, как видно из записи,
сумма работ только первой категории. Остальное учтенное время -
работа второй категории и прочее. Каждый день суммировалась
работа первой категории. Затем она складывалась за месяц.
Например, за этот август 1965 года набралось 136 часов 45 минут
рабочего времени первой категории. Из чего состояли эти часы?
Пожалуйста, все сведения имеются в месячном отчете.
"Основная научная работа - 59 ч. 45 м.
Систематич. энтомология - 20 ч. 55 м.
Дополнит. работы - 50 ч. 25 м.
Орг. работы - 5 ч. 40 м.
--------------------------
Итого - 136 ч. 45 м."
А что такое "Основная научная работа", эти 59 ч. 45 м.? На
что они были потрачены? Опять же все расшифровано в отчете:
"1. По таксонам - эскиз доклада
"Логика системы" - 6 ч. 25 м.
2. Разное - 1 ч. 00 м.
3. Корректура "Дадонологии" - 30 м.
4. Математика - 16 ч. 40 м.
5. Текущая литература: Ляпунов - 55 м.
6. Биология - 12 ч. 00 м.
7. Научные письма - 11 ч. 55 м.
8. Научные заметки - 3 ч. 25 М.
9. Библиография - 6 ч. 55 м.
-----------------------
Итого - 59 ч. 45 м."
Можно пойти дальше, взять любой из этих пунктов, Допустим,
пункт шестой, текущая литература: биология - 12 часов.
Оказывается, известно и записано с точностью до минуты, на что
они были "израсходованы":
"1. Добжанский "Менкайнд Эвольвинг".
372 стр., кончил читать (всего 16 ч.
55 м.) 6 ч. 15 м.
2. Анош Карой "Думают ли животные",
91 стр. 2 ч. 00 м.
3. Рукопись Р. Берг 2 ч. 00 м.
4. Некоро 3., Осверхдо... 17 стр. 40 м.
5. Рукопись Ратнера 1 ч. 05 м.
-----------------------------
Итого 12 ч. 00 м."
Большинство научных книг конспектировалось, а некоторые
подвергались критическому разбору. Все выписки и комментарии
регулярно подшивались в общий том. Эти тома, напечатанные на
машинке - как бы итоги чтения, - составили библиотеку
освоенного. Достаточно перелистать конспект, чтобы вспомнить
нужное из книги.
У Любищева было редкое умение извлечь у автора все
оригинальное. Иногда для этого хватало странички. Иные солидные
книги сводились к нескольким страничкам. Сущность их никак не
соответствовала толщине, множеству иллюстраций, таблиц,
вкладок, переплету...
Кроме работ первой категории, учитывались с той же
подробностью и работы второй категории. Скрупулезность эту
объяснить - труднее. С какой стати нужно выписывать и
подсчитывать, что на чтение художественной литературы затрачено
23 часа 50 минут! Из них: "Гофман, 258 стр. - 6 часов";
"предисловие о Гофмане Миримского - 1 ч. 30 м." и т. д. и т. п.
Далее восемь английских названий, всего 530 страниц.
Написано семь плановых (!) писем.
Прочитано газет и журналов за столько-то часов, письма
родным - столько-то часов.
Можно было считать такие подробности излишеством, но я уже
остерегался поспешных выводов, я убедился, что у Любищева все
было разумно, только разумность эта не всегда была очевидной.
Не станет он из года в год производить анализ времени, от
которого никакой пользы, только зря на него тратится время.
Так оно и оказалось: для Системы нужно было знать все
деятельное время, со всеми его закоулками и пробелами. Система
не признавала времени, негодного к употреблению. Время ценилось
одинаково дорого. Для человека не должно быть времени плохого,
пустого, лишнего. И нет времени отдыха: отдых - это смена
занятий, это как правильный севооборот на поле.
Ну что ж, в этом была своя нравственность, поскольку любой
час засчитывается в срок жизни, они все равноправны, и за
каждый надо отчитаться.
Отчет - это отчет перед намеченным планом. Отчет - и сразу
план на следующий месяц. Что, для примера, было в плане
сентября 1965 года? Намечено: 10 дней - чтение лекций в
Новосибирске, в институте, 18 дней - в Ульяновске, 2 дня - в
дороге. Далее: сколько часов на какую работу затратить. В
подробностях. Допустим, письма: 24 адреса - 38 часов. Список
нужной литературы, которую надо прочесть; что сделать по
фотографии; кому написать отзыв.
Хотя бы грубо распределялось время по плану работ,
предложенному службой, институтом, по прежнему опыту...
"При составлении годовых и месячных планов приходится
руководствоваться накопленным опытом. Например, я планирую
прочесть такую-то книгу. По старому опыту я знаю, что в час я
прочитываю 20-30 страниц. На основании старого опыта я и
планирую. Напротив, по математике я планирую прочитать 4-5 стр.
в час, а иногда, и меньше страниц.
Все прочитанное я стараюсь проработать. В чем заключается
проработка? Если книга касается нового предмета, мало мне
известного, то я стараюсь ее проконспектировать. Стараюсь на
каждую более или менее серьезную книгу написать критический
реферат. На основе прошлого опыта можно наметить для проработки
известное количество книг".
"При серьезном отношении к делу обычно отклонение
фактически проработанного времени от намеченного бывает в 10%.
Часто бывает, что не удается проработать намеченное количество
книг, создается большая задолженность. Часто появляются новые
интересы, а потому задолженность бывает велика, и скоро
ликвидировать ее невозможно, а потому имеет место невыполнение
плана. Бывает невыполнение плана по причине временного упадка
работоспособности. Бывают внешние причины невыполнения плана,
но, во всяком случае, мне ясно, что планировать свою работу
необходимо, и я думаю, что многое из того, чего я достиг,
объясняется моей системой".
Время, что оставалось для основных работ, планировалось:
подготовка к лекциям, экология, энтомология и другие научные
работы. Обычно работа второй категории превышала работы первой
категории процентов на десять.
Всякий раз меня поражала точность, с какой выполнялся
план. Случалось, разумеется, и непредвиденное. В отчете за 1938
год Любищев пишет, что работы первой категории не выполнены на
28 процентов:
"Главная причина - болезни Оли и Вали, отчего увеличилось
общение с людьми".
Время у него похоже на материю - оно не пропадает
бесследно, не уничтожается; всегда можно разыскать, во что оно
обратилось. Учитывая, он добывал время. Это была самая
настоящая добыча.
Годовой отчет представляет собой многостраничную
ведомость, целую тетрадь. Там расписано буквально все. В том же
1938 году: сколько заняла экология, энтомология, оргработа,
Зообиологический институт, Плодоягодный институт в Китаеве;
сколько времени ушло на общение с людьми, передвижение,
домашние дела.
Из этого отчета можно узнать, сколько было прочитано,
каких книг, сколько страниц художественной литературы на разных
языках. Оказывается, за год - 9000 страниц. Потребовалось на
них - 247 часов.
Написано за тот же год 552 страницы научных трудов, из них
напечатано 152 страницы.
По всем правилам статистики Любищев исследует свой
минувший год. Материалов достаточно - это месячные отчеты.
Теперь надо составить план на следующий год. Он
составляется с грубой прикидкой, исходя из задач, которые
намечает Любищев.
"Центральный пункт (1968 год) - Международный
Энтомологический конгресс в Москве, в августе, где думаю
сделать доклад о задачах и путях эмпирической систематики".
Он пишет, какие статьи надо закончить к конгрессу, что
сделать по определению вида Халтика. Сколько дней пробыть в
Ульяновске, в Москве, в Ленинграде. Сколько написать страниц
основной в эти годы работы "Линии Демокрита и Платона", сколько
по таксономии и эволюции - "О будущем систематики". После этого
и следует грубое распределение времени в условных единицах:
"Работа 1-й категории 570 (564,5)
Передвижение 140 (142,0)
Общение 130 (129)
Личные дела 10 (8,5)"
И так далее, всего - 1095.
В скобках проставлено исполнение. Совпадаемость
показывает, как точно он мог планировать свою жизнь на год
вперед.
В отчете он придирчиво отмечает:
"Учтенных работ первой категории 564,5 против плана 570,
дефицит 5,5, или 1,0%".
То есть все сошлось с точностью до одного процента!
Хотя в месячном отчете есть все подробности, тем не менее
в годовом отчете все сделанное, прочитанное, увиденное собрано,
сосчитано, сведено в группы, подгруппы. Тут суммированы работа
и отдых - буквально все, что происходило в минувшем году.
"Развлечение - 65 раз", и следует список просмотренных
спектаклей, концертов, выставок, кинокартин.
Шестьдесят пять раз - много или мало?
Кажется, что много; впрочем, боюсь утверждать - ведь я не
знаю, с чем сравнивать. С моим личным опытом? Но в том-то и
штука, что я не подсчитывал и не представляю, сколько раз в
году я посещаю кино, выставки, театр. Хотя бы приблизительную
цифру не берусь сразу назвать, тем более динамику: как у меня с
возрастом меняется эта цифра и сколько книг я читаю. Больше я
стал читать с годами или меньше? Как меняется процент научных
книг, беллетристики? Сколько я пишу писем? Сколько я вообще
пишу? Сколько времени в год уходит на дорогу, на общение, на
спорт?
Ничего достоверного я не знаю. О самом себе. Как я
меняюсь, как меняется моя работоспособность, мои вкусы,
интересы... То есть мне казалось, что я знал о себе, - пока не
столкнулся с отчетами Любищева и понял, что, в сущности, ничего
не знаю, понятия не имею.
"...Всего в 1966 году учитывалось работ первой категории -
1906 часов против плана 1900 часов. По сравнению с 1965 годом
превышение на 27 часов. В среднем в день 5,22 часа, или 5 ч. 13
м."
Представляете - пять часов тринадцать минут чистой научной
работы ежедневно, без отпуска, выходных и праздников в течение
года! Пять часов чистой работы, где нет никаких перекуров,
разговоров, хождений. Это, если вдуматься, огромная цифра.
А вот как выглядит итог на протяжении ряда лет:
"1937 г. - 1840 часов
1938 г. - 1402 часа
1939 г. - 1362 часа
1940 г. - 1560 часов
1941 г. - 1342 часа
1942 г. - 1446 часов
1943 г. - 1612 часов"
и так далее.
Это часы основной научной работы, не считая всей прочей,
вспомогательной. Часы, занятые созиданием, размышлением...
Ни на одной, самой тяжелой, работе не было, наверное,
такого режима - его может установить человек для себя только
сам.
Любищев работает побольше иных рабочих. Он мог бы, подобно
Александру Дюма, в доказательство поднять свои руки, показывая
мозоли. Написать полторы тысячи страниц за год! Отпечатать
четыреста двадцать фотоснимков! Это - в 1967 году. Ему уже
семьдесят семь лет.
"На русском языке прочитано 50 книг - 48 часов
На английском 2 книги - 5 часов
На французском 3 книги - 24 часа
На немецком 2 книги - 20 часов
Сдано в печать семь статей ..."
"...Долгое пребывание в больнице отразилось, конечно, в
превышении чтения, но план главной работы перевыполнен, хотя
многое не было сделано. Так, например, статья "Наука и религия"
заняла в пять раз больше времени, чем, предполагалось".
Подробности годовых отчетов напоминают отчет целого
предприятия. С каким вкусом и наглядностью очерчен силуэт
утекшего времени, все эти таблицы, коэффициенты, диаграммы.
Недаром Любищев считался одним из крупнейших систематиков и
специалистов по математической статистике.
В числе прочего имелся переходящий остаток непрочитанных
книг - задолженность:
"Дарвин Э. "Храм природы" 5 ч.
Де Бройль "Революция в физике" 10 ч.
Трингер "Биология и информация" 10 ч.
Добжанский 20 ч."
Списки задолженности возобновляются из года в год, очередь
не убывает.
Есть сведения неожиданные: купался 43 раза, общение с
друзьями, учениками - 151 час, больше всего понравились
такие-то фильмы...
Читать его отчеты скучновато, изучать - интересно.
Все же как невероятно много может сделать, увидеть, узнать
человек за год! Каждый отчет - это демонстрация человеческих
возможностей, каждый отчет вызывает гордость за человеческую
энергию. Сколько она способна создать, если ее умно
использовать! И, кроме того, впервые я увидел, какую
колоссальную емкость имеет один год.
Кроме годового планирования Любищев планировал свою жизнь
на пятилетки. Через каждые пять лет он устраивает разбор
прожитого и сделанного, дает, так сказать, общую
характеристику.
"...1964-1968 годы... По Халтику: сделал очень много, но
если я монографию палеартич. Халтика закончу в следующую
пятилетку, то буду очень доволен. Коллекцию кончил, однако
добраться до нахождения расстояния между рядами не мечтаю и в
следующей пятилетке... Таким образом, хотя ни по одному разделу
я не выполнил формально и половины, тем не менее по всем
заметно продвинулся..."
Обычно он работал широким фронтом. Пятилетка, о которой
шла речь, была занята математикой, таксономией, эволюцией,
энтомологией и историей науки. Поэтому и отчеты и планы состоят
из многих разделов, подразделов.
Учет, конечно, хорош, и все же, простите, на кой ляд это
все надо, не лучше ли потратить это время на дело? Не съедают
ли эти отчеты сэкономленное время?
Множество разных ироничных вопросов возникает, несмотря на
наше восхищение и удивление.
Прежде всего, конечно, в глубине души обязательно
прозвучит с ехидством: а кому нужна такая отчетность? Кто,
собственно говоря, ее читает? И перед кем, извините, обязан он
отчитываться, да еще в письменном виде?
Потому как, что бы там ни говорилось, душа не принимала
все эти отчеты просто как работу добровольную, ради своего
потребления, - все искались какие-то тайные причины и поводы.
Что угодно, кроме самовнимания - казалось бы, естественнейшего
внимания и интереса к себе, ко внутреннему своему миру. Изучать
самого себя? Странно. Все же он чудак. Наилучшее утешение -
считать его чудаком: мало ли бывает на свете чудаков...
О ТОМ, СКОЛЬКО ВСЕ ЭТО СТОИТ
И СТОИТ ЛИ ОНО ЭТОГО...
Сколько же времени занимали эти отчеты? И этот расход,
оказывается, был учтен. В конце каждого отчета проставлена
стоимость отчета в часах и минутах. На подробные месячные
отчеты уходило от полутора до трех часов. Всего-навсего. Плюс
план на следующий месяц - один час. Итого: три часа из
месячного бюджета в триста часов. Один процент, от силы два
процента. Потому что отчет зиждился на ежедневных записях. Они
занимали несколько минут, не больше. Казалось бы, так легко,
доступно любому желающему... Привычка почти механическая - как
заводить часы.
Годовые отчеты отнимали побольше, семнадцать - двадцать
часов, то есть несколько дней.
Тут требовался самоанализ, самоизучение: как меняется
производительность, что не удается, почему...
Любищев вглядывается в отчет, как в зеркало. Амальгама
этого зеркала отличалась тем, что отражала не того,. кто есть,
а того, кто был, только что минувшее. В обычных зеркалах
человек под собственным взглядом принимает некое выражение, не
важно какое - главное, что принимает. On - тот, каким хочет
казаться. Дневник тоже искажает, там не увидеть подлинного
отражения души.
У Любищева отчет беспристрастно отражал историю прожитого
года. Его Система в свои мелкие ячеи улавливала текучую, всегда
ускользающую повседневность, то Время, которого мы не замечаем,
недосчитываемся, которое пропадает невесть куда.
Что мы удерживаем в памяти? События. Ими мы размечаем свою
жизнь. Они как вехи, а между вехами - пусто... К примеру, куда
делись эти последние месяцы моей жизни с тех пор, как я стал
писать о Любищеве? Собственно работы за столом было немного -
на что же ушли дни? Ведь что-то я делал, все время был занят, а
чем именно - не вспомнить. Суета или необходимое - чем
отчитаться за эти девяносто дней? Если бы только эти месяцы...
Когда-то, в молодости, под Новый год, я спохватывался: год
промелькнул, и опять я не успел сделать обещанного себе, да и
другим - не кончил романа, не поехал в Новгородчину, не ответил
на письма, не встретился, не сделал... Откладывал, откладывал,
и вот уже откладывать некуда.
Теперь стараюсь не оглядываться. Пусть идет как идет, что
сделано - то и ладно. Перечень долгов стал слишком велик.
Конечно, признавать себя банкротом тоже не хочется. Лучше
всего об этом не думать. Самое умное - это не размышлять над
собственной жизнью.
Упрекать себя Любищевым? Это еще надо разобраться. От
таких учетов и отчетов человек, может, черствеет, может, от
рационализма и расписаний организм превращается в механизм,
исчезает фантазия. И без того со всех сторон нас теснят планы -
план учебы, программа передач, план отдела, план отпусков,
расписание хоккейных игр, план изданий. Куда ни ткнешься, все
заранее расписано. Неожиданное стало редкостью. Приключений -
никаких. Случайности - и те исчезают. Происшествия - и те
умещаются раз в неделю на последней странице газеты.
Стоит ли заранее планировать свою жизнь по часам и
минутам, ставить ее на конвейер? Разве приятно иметь перед
глазами счетчик, безостановочно учитывающий все промахи и
поблажки, какие даешь себе!
Легенда о шагреневой коже - одна из самых страшных. Нет,
нет, человеку лучше избегать прямых, внеслужебных отношений со
Временем, следи не следи, а это проклятое Время не поддается
никаким обходам, и самые знаменитые философы терялись перед его
черной, все поглощающей бездной...
Систему Любищева было легче отвергнуть, чем понять, тем
более что он никому не навязывал ее, не рекомендовал для
всеобщего пользования - она была его личным приспособлением,
удобным и незаметным, как очки, обкуренная трубка, палка...
А может, она, эта система, была постоянным преодолением?
Или, кто знает, многолетней полемикой?.. С чем? С обычной
жизнью. С желанием расслабиться и жить расточительно, не считая
минут, как жили все люди вокруг него.
ГДЕ АВТОР ПРИВЫЧНО СВОДИТ КОНЦЫ
С КОНЦАМИ И ПОЛУЧАЕТ СХЕМУ,
КОТОРАЯ МОГЛА БЫ УДОВЛЕТВОРИТЬ ВСЕХ
Из отчетов, дневников, отчасти из писем передо мною
возникал железный человек, которому ничто не могло помешать
выполнить намеченное. Рыцарь плановой жизни. Робот. Подвижник
Системы.
В 1942 году, когда пришло известие о гибели сына
Всеволода, Александр Александрович, несмотря на горе,
неукоснительно продолжал свои работы. План на 1942 год
предусматривал:
1) Я буду весь год в Пржевальске.
2) Не буду иметь совместительства.
3) Не буду лично вести интенсивной работы по прикладной
энтомологии, ограничусь руководством и обследованием фауны
Иссык-Кульской области...
Исходя из этого, можно общий объем работы первой категории
планировать на уровне 1937 года (рекордный год по
эффективности), но т. к., во-первых, в связи с войной
возможность напечатания исключается, во-вторых, вероятна полная
гибель моего научного архива в Киеве, в-третьих, необходимо по
моему возрасту приступать, не откладывая, к выполнению
основного плана моей жизни - "Теоретическая систематика и общая
натурфилософия", - то на 1942 год по основной работе не
намечено окончания каких-либо научных работ, кроме трех
небольших докладов научно-политического характера".
Запланировал и выполнил, 1942 год был одним из
эффективных. Личная трагедия как бы не повлияла на
работоспособность. Не оставила никаких следов в дневниках, в
отчетах, в планах.
Пора, пора "приступить, не откладывая": он словно бы
вычислил, сколько ему остается, чтобы "замкнуть круг".
Личная жизнь с ее переживаниями не должна мешать работе;
переживаниям и прочим волнениям и горестям отведен свой час под
рубрикой "домашние дела". Я огрубляю, хотя тридцатилетний
кандидат технических наук, начальник лаборатории телеуправления
НИИ номер такой-то, сказал мне, что это не огрубление, а
подчеркивание нужных качеств. Слезами горю не поможешь, сказал
он, чем раньше человек может взять себя в руки, тем лучше;
скорбь по умершим-остаток религиозных чувств, мертвого не
оживишь - какой же смысл скорбеть? - Церемония похорон
устарела,- сказал он. - Согласитесь, что прочувствованные эти
речи на гражданских панихидах только растравляют души родным,
утешения от речей никакого. Процедура нерациональная.
Современный человек должен быть рационалистом, а мы стесняемся
нашего разума, думаем смягчить себя сантиментами.
Он предлагал мне показать в Любищеве идеальный тип
современного ученого. Максимально организованного, недоступного
лишним эмоциям, умеющего выжать все, что только можно, из
окружающих обстоятельств, и при этом, разумеется, благородного,
порядочного...
- ...Между прочим, это, к вашему сведению, - следствие
разума. Воля и Разум - вот два решающих качества. Ныне чего-то
достигнуть в науке можно, если есть железная воля, действующая
в упряжке с Разумом. Ругают рационалистов, а, собственно,
почему? Что плохого, если все - от ума? Разум не противоречит
нравственности. Наоборот. Истинный разум всегда против подлости
и всякой низости. Умный человек понимает, что нравственность -
она в конечном счете выгоднее, чем безнравственность.
Сквозь его и наивные и умные рассуждения слышалась тоска,
желание найти пример, на который можно было бы опереться. Ему
нужен был современный Базаров, идеал рационального человека,
настоящий ученый, достигший успеха благодаря разумно
выстроенной, сконструированной жизни, героические,
нравственно-благородные поступки которого совершаются по уму, а
не по чувству.
И вот этот идеал наконец появился: жил-был обыкновенно
способный человек, а стал совершенством, большим ученым,
прекрасным человеком; он устроил себя, улучшил... Любищев как
нельзя лучше подходил для этой роли - он, можно считать,
устроил себя по самой что ни на есть рациональной методе,
создал для этого Систему, с ее помощью доказал, как многого
можно достигнуть, если фокусировать все способности на одной
щели. Стоит методично, продуманно, на протяжении многих лет
применять Систему - и это даст больше, чем талант. Способности
с ее помощью как бы умножаются. Система - это дальнобойное
оружие, это линза, собирающая воедино лучи, это усилитель. Это
торжество Разума.
Любищев не год, не два прожил по своей безупречной
геометрии. Огромная его жизнь прошла без существенных
отклонений, утверждая триумф его Системы. Он поставил на самом
себе эксперимент - и добился успеха. Вся его жизнь была
образцово устроена по законам Разума. Он научился поддерживать
свою работоспособность стабильной и последние двадцать лет
жизни работал ничуть не меньше, чем в молодости. Система
помогала ему физиологически и морально... А все эти упреки
насчет машинности не стоило принимать во внимание, Машинность
не страшна ни Разуму, ни душе. Постыдно для духа бояться
научного рационализма. Если уж на то пошло, не машинность надо
сталкивать с духом, а рабский дух с высоким духом. Дух,
обогащенный знаниями, работой мысли, свободен от порабощающей
власти машинности...
Таким образом, я вполне мог представить всем этим железным
"технарям", моим друзьям из НИИ и КБ, всем молодым кандидатам,
перспективным докторам, всем мечтающим достигнуть, добиться,
влюбленным в суперменов науки, - великолепного, невыдуманного
героя, с именем и биографией, и в то же время идеально
устроенную личность, достигшую наивысшего КПД. Все его
параметры известны, рекордные показатели - налицо. Живой
человек, и в то же время искусственное самосоздание, достойное
восхищения.
Моему приятелю было не суть важно, насколько все это
достоверно, его мало заботила совместимость моего героя с
настоящим Любищевым. Отступления от подлинника неизбежны;
главное, считал он, заострить на этом примере идею, выделить
ее, так сказать, в чистом виде, как это делал Гоголь-Довольно
ловко у него все сходилось, и получилось убедительно, и даже
заманчиво, но меня останавливал живой Любищев. Мешал он мне.
Тот Любищев, которого я знал, с которым встречался и беседовал,
согласно записям дневника, "I ч. 35 минут", и "I ч. 50 минут",
и еще несколько раз...
НАЗВАННАЯ САМИМ ЛЮБИЩЕВЫМ "О ГЕНОФОНДЕ",
И О ТОМ, ЧТО ИЗ ЭТОГО ПОЛУЧИЛОСЬ
На самом деле все происходило несколько иначе. То есть
факты, которые я приводил, были абсолютно точны, но кроме них
имелись и другие. Они путали картину, они нарушали стройность -
стоило ли их учитывать? Литература, искусство вынуждены
отбирать факты, что-то отвергать, что-то оставлять. Художник
выбирает для портрета либо фас, либо профиль. Половина человека
всегда остается скрытой за плоскостью холста.
Лист книги - та же секущая плоскость. Я добиваюсь не
объема, а лишь впечатления объема. Противоречивые факты мешают
законченности. Они взрывают готовую отливку на мелкие осколки,
краски покидают рисунок и блуждают по холсту. Если бы я не был
знаком с Любищевым, мне все было бы проще...
Смерть сына он переживал долгие годы. Все письма того
времени полны воспоминаний о сыне, отцовского, по-мужски
сдержанного, но неутихающего горя. Он держался за жесткий
распорядок жизни, как лыжник на воде за трос катера. Стоило
отпустить, потерять скорость - и он ушел бы под воду. Были
периоды такого отчаяния и тоски, когда он заполнял дневник
механически, механически препарировал насекомых, машинально
писал этикетки. Наука теряла смысл; его мучило одиночество,
никто не разделял его идей, он знал, что окажется прав, но для
этого нужно было много времени, надо было пройти в одиночку
зону пустыни, и не хватало сил.
Он мог подчинить себе Время, но не обстоятельства. Он был
всего-навсего человек, и все отвлекало его - страсти, любовь,
неудачи, даже счастье - и то относило его в сторону.
Второй брак принес ему долгожданный семейный покой. Он
пишет вскоре после женитьбы своему другу и учителю:
"...Обстановка исключительно домашнего уюта отвлекает меня
от поля моей жизни. Я могу Вам, моему старому другу,
признаться, что даже научные интересы у меня резко ослабли. Не
обвиняйте меня, дорогой друг, Вы простили мне в прошлом немало
прегрешений, простите и это. Это не измена науке, а увлечение
слабого человека, прожившего суровую жизнь и попавшего теперь в
цветущий оазис..."
Признание даже другу требует нравственных усилий. Человек
не может исповедоваться каждый день. Ежедневно Любищев мог лишь
отмечаться в своем дневнике. И потом вычислить степени своей
слабости, своей расплаты за счастье. Такая откровенность перед
самим собой требовала огромных душевных усилий. Откуда он
черпал волю, откуда он находил силы для одинокого пути, откуда
в нем был дух противостояния? Ведь это всегда странно - откуда
вдруг возникают Дон Кихоты, Святые, Юродивые, почему человек
вдруг без видимых, да и невидимых толчков становится
революционером, обрекает себя на путь борьбы и невзгод? Бывает
воля обстоятельств, среды, но бывает, и часто, что-то
заложенное, запрограммированное, то самое, что в старину
означалось словом - судьба. Из письма Александра Александровича
Любищева к Ивану Ивановичу Шмальгаузену (1954):
"КРАТКИЙ ЭКСКУРС В ПРОШЛОЕ,
ЧТОБЫ ЛУЧШЕ МОЖНО БЫЛО ПОНЯТЬ
НАСТОЯЩЕЕ (О ГЕНОФОНДЕ)
...В порядке старческой болтливости я попытаюсь Вам
изложить тот генофонд, который я получил от моих родителей и
дедов.
Вероятно, Вам неизвестно, что мои предки по отцу получили
в свое время весьма "направленное" воспитание: они были
крепостными графа Аракчеева, но и тогда не теряли бодрости и
исправно торговали (видимо, были оброчными). Поэтому я с полным
основанием могу утверждать, что в моих хромосомах имеется ген
оптимизм а, или даже правильнее будет сказать - гиляризма (от
gilarus - веселый). Мой прадед умер от холеры во времена
Николая I, и дедушка, отец отца, Алексей Сергеевич, потерял в
течение нескольких дней от холеры мать, отца и двух теток,
остался круглым сиротой в возрасте восьми лет или девяти лет.
Но ген гиляризма был настолько силен, что он не мог плакать на
похоронах, и для приличия, чтобы вызвать слезы, пользовался
луком. В дальнейшей жизни он все рассказы свои всегда
сопровождал смехом, даже когда говорил о печальных событиях, и
это было не потому, что он был жестокий или равнодушный к
человеческому горю человек - напротив, он был прекраснейший
человек - просто действовал ген гиляризма. Мой папаша тоже был
очень веселый и неунывающий человек, причем в таких
обстоятельствах, что у всех его знакомых вызывал искреннее
удивление. По сравнению со своими предками я являюсь, конечно,
достаточно дегенерированным потомком, хотя и считаюсь
жизнерадостным человеком.
Другой ген, который я скорее унаследовал по материнской
линии, можно назвать геном дискутизма или догоррэизма:
болтливости или любви к спорам. Моя мать - урожденная
Болтушкина, и, очевидно, фамилия была дана моим предкам не зря,
так как дедушка мой, Дмитрий Васильевич, очень любил спорить;
когда ездил в поезде, то специально отыскивал спорящего
собеседника - соглашающийся с ним собеседник его не
удовлетворял.
Несомненно, от предков я унаследовал ген номадизма (от
греческого nomados-кочевник) или даже авантюризма, что и не
удивительно, так как оба моих родителя родом из Новгородской
губернии и уезда, а новгородцы, как известно, были бродяги
убежденные.
...В подтверждение этого гена номадизма могу привести
такие данные: 1) дедушка мой, Дмитрий Васильевич, в молодости
бежал в Митаву для получения образования, но оттуда обманом был
возвращен в родительский дом; 2) дядюшка мой по матери, Василий
Дмитриевич, был добровольцем в Чернявских отрядах перед
русско-турецкой войной 1877 года; 3) дедушка мой по отцу,
Алексей Сергеевич, ужасно любил странствовать и так как в те
времена туризма еще не было, то он странствовал по святым
местам и был два раза в Иерусалиме.
Ни я, ни моя жена (мать которой была урожденная Любищева)
совсем не имеем тяготения к нашему родному городу Ленинграду и,
в отличие от большинства ленинградцев, не имеющих в хромосомах
гена номадизма, не стремимся там жить. Должен сказать, что у
моих предков имеется тоже ген антидогматизма. Упомянутый мной
дедушка, Дмитрий Васильевич, был в достаточной степени
вольтерьянцем, читал Дарвина и Гокля и был достаточно
свободомыслящим человеком... Не был догматиком и мой
незабвенный отец. Он был искренно верующим христианином, но у
него было полное отсутствие фанатизма и нетерпимости. По
классификации Салтыкова-Щедрина, он был верующим не потому, что
боялся черта, а потому, что любил бога, и его бог, как бог
бабушки Горького, был бог милосердия и любви. Он регулярно по
праздникам посещал церковные службы, эстетически воспринимал их
и, когда случалось, например за границей, посещал католические
и протестантские храмы, а при проезде через Варшаву обязательно
посещал хоральную синагогу.
Отец мой получил самое скромное, как называли раньше -
"домашнее" образование в селе, по профессии был коммерсант.
Казалось, можно было ожидать, что в нашем семействе были
домостроевские нравы. Ничего подобного!, С очень раннего
возраста я горячо спорил с отцом по политическим вопросам (отец
был очень умеренных политических взглядов, т. к. очень не хотел
революции), и, однако, я никогда не слышал от отца слов:
"Замолчи, ты моложе меня", - он всегда спорил со мной как
равный с равным. Могу сказать, что по отцовской линии у меня,
вероятно, получен ген загребинизма. Должно быть, мой
прапрадедушка, Артемий Петрович (самый отдаленный предок по
отцу, известный мне), носил фамилию Загребин: фамилия чисто
кулацкая, и он, как я уже говорил, торговал, будучи крепостным
крестьянином. Но загребинизм в нашем роду проявлялся в разных
формах: у отца был материальный загребинизм (он был делец, по
активности не уступавший, несомненно, американцам) и
несомненный умственный загребинизм: он с детства стремился к
самообразованию, и умственные интересы, самые живые, сохранил
до самой смерти. Умер он восьмидесяти шести лет от роду во
время Великой Отечественной войны. У меня материальный
загребинизм ослабел. Это вызвало в свое время огорчение моего
отца, который (один из немногих) высоко ценил мои практические
способности и иногда вздыхал: "Эх, если бы Саша мне помогал, мы
бы пол Новгородской губернии скупили". Эти вздохи выражали
единственную ноту протеста против избранной мною научной
карьеры, которой он не только не препятствовал, но всеми силами
содействовал. После революции ему, конечно, не пришлось жалеть
о сделанном мной выборе. Интеллектуальный загребинизм у меня
сохранился полностью в смысле неослабевающего интереса к
разнообразным и все более широким знаниям. Наконец, в моем
генофонде имеется несомненный ген филантропизма. Об этом
свидетельствует моя фамилия - Любищев. Основателем ее, кажется,
был мой прадедушка Сергей Артемьевич, который любил говорить
при обращении: "Любищипочтеннейший", отчего и произошла наша
фамилия. Отец мой был исключительно благожелательный человек и
всегда думал о людях лучше, чем они того заслуживали; и только
тогда верил какому-нибудь порочащему слуху, когда все сомнения
исчезали.
Вот какова моя генеалогия: как видите, мои качества я
получил от моих предков, в первую очередь от моего незабвенного
отца, но, видимо, многое заимствовал от моего дедушки, Дмитрия
Васильевича, который меня особенно любил с раннего детства,
хотя вообще детей особенно не жаловал.
Самооценки Любищева позволяют выяснить некоторые его
нравственные критерии, может быть наиболее существенное в этом
характере. Потому что, когда сталкиваются наука и
нравственность, меня прежде всего интересует нравственность. Не
только меня. Пожалуй, большинству людей душевный облик Ивана
Петровича Павлова, Дмитрия Ивановича Менделеева, Нильса Бора
важнее деталей их научных достижений. Пусть противопоставление
условно - я согласен на любые условности, чтобы подчеркнуть эту
мысль. Чем выше научный престиж, тем интереснее нравственный
уровень ученого.
Научная работа Игоря Курчатова и Роберта Оппенгеймера,
вероятно, сравнима, но людей всегда будет привлекать
благородный подвиг Курчатова, и они будут задумываться над
мучительной трагедией Оппенгеймера. Среди высших созданий
человека наиболее достойные и прочные - нравственные ценности.
С годами ученики без сожаления меняют себе наставников,
мастеров, учителей, меняют шефов, меняют любимых художников,
писателей, но тому, кому посчастливится встретить человека
чистого, душевно красивого - из тех, к кому прилепляешься
сердцем, - ему нечего менять: человек не может перерасти
доброту или душевность.
Время от времени в письмах Любищева попадаются самооценки.
Как правило, он прибегал к ним для сравнения. Они открывают
нравственные, что ли, ландшафты и самого Любищева, и его
учителей, и друзей.
Член-корреспондент АМН Павел Григорьевич Светлов, один из
друзей Любищева, занимался биографией замечательного биолога
Владимира Николаевича Беклемишева. По этому поводу Александр
Александрович писал Светлову:
"...Ты упустил одну черту, чрезвычайно важную: совершенно
феноменальный такт Владимира Николаевича и его выдержку... Так
как у меня эта черта как раз в минимуме, то я всегда поражался
ею у В. II. Я очень резок, и моя критика часто больно ранила
людей, даже мне близких. Правда, это ни разу не разрушило
истинной дружбы, и часто критикуемые становились моими
друзьями, но нередко после обильного пролития слез.
...В. Н. знал хорошо латинский язык (но, кажется, плохо
знал греческий) и для отдыха любил читать сочинения римских
авторов, хотя, помню, читал и Геродота, но, кажется, не в
оригинале. Это у него было занятие для отдыха, не связанное с
его научной работой... Помню наши разговоры о Данте. Он был
восторженнейший дантист, если можно так выразиться, - считал,
что Данте недооценивают... Я признавал красоту стихов Данте, но
не видел высоты его мировоззрения. Напротив, многие места Данте
меня глубоко возмущали. Например, его знаменитое начало
вступления в ад (цитирую по памяти, не уверен в точности):
Per me si va nella citta dolente,
Per me si va nell' eterno dolore,
Per me si va tra la perduta gente.
Giustizia mosse il mio alto fattore,
Fecemi la divina potestate,
La somma sapienza e il prima amore.
Dinanzi а me non fur cose create,
Se non eterne; ed io eterno duro.
Lasciate ogni speranza voi ch'entrate... *
------------
* Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Древней меня лишь вечные созданья,
И с вечностью пребуду наравне.
Входящие, оставьте упованья.
(Перевод М. Л. Лозинского.)
Или - в другом месте:
Chi e piu scelleranto' chi colui
Chi a giustizia divin compassion porta...
...Вторая фраза звучит так: кто может быть большим
злодеем, чем тот, кто сострадает осужденным Богом. И эта фраза
следует за таким местом, где Данте встречает какого-то своего
политического противника, и тот просит чем-то облегчить его
страдания. Данте обещает ему это сделать, но в самый последний
момент изменяет своему обещанию и злорадно смеется над муками
врага... - Это даже не суровое доминиканство, беспощадное к
друзьям и родным, а нечто гораздо худшее... Вся его "Комедия"
отнюдь не божественная, а самая земная, человеческая... Это и
многое другое непонятно с религиозной, прежде всего
христианской точки зрения. Для В. Н. же Данте был не только
выдающийся поэт (этого я не отрицаю), но и провидец, видевший
"умными" очами то, что невидимо обычным людям. Тут, очевидно,
проходит грань между мной и мне подобными - многими людьми,
видящими в Шекспире не только выдающегося драматурга и в
Пушкине не только выдающегося поэта, но и лидеров человеческой
мысли, что я вовсе отрицаю. Та моральная высота, которая была
уже достигнута в древнегреческих трагедиях учениками Сократа,
Платона и Аристотеля, совершенно отсутствует у Данте. Так по
поводу Данте, мы с Владимиром Николаевичем договориться не
могли,
...Я думаю, что то разделение своих интересов, которое В.
Н. провел, было оптимальным, а кроме того, от его работы с
комарами было огромное нравственное удовлетворение, что эти
работы непосредственно полезны народу. А что касается того, что
многие планы остались невыполненными, так я думаю, что у
всякого человека широкого диапазона планов столько, что их
выполнить невозможно.
...Если бы моя резкость была связана с нетерпимостью, то я
нашел бы много личных врагов. Мое сильное свойство, что в
полемике я никогда не преследую личных целей. В. Н. же умел
столь же строгую критику преподносить безболезненно. Я,
конечно, веселее В. Н. и люблю трепаться и валять дурака. Я в
детстве совсем не дрался и не любил драться, вообще был очень
смирным внешне, но интеллектуальную борьбу люблю, и в этой
борьбе веду себя подобно боксеру: я не чувствую сам ударов и
имею право наносить удары. Эта практика оказалась совсем не
вредной, я не нажил личных врагов и, живя в разных странах,
великолепно ладил с разноплеменным населением.
...В чем я считаю себя сильнее В. Н. и что он тоже
признавал, это, как он выражался, большая метафизическая
смелость, истинный нигилизм в определении Базарова, т. е.
непризнание ничего, что бы не подлежало критике разума... Ввиду
наличия у В. Н. непогрешимых для него догматов, он был
нетерпимее, чем я, но эту нетерпимость никогда не проявлял
извне. Мы же так отвыкли от истинного понимания терпимости, что
часто всякую критику (т. е. отстаивание права иметь собственное
мнение) уже рассматриваем как попытку "навязать" свое мнение,
т. е. нетерпимость. Но единственная сила, которую можно
применять, - это сила разума, и сила разума не есть насилие...
Я хорошо помню великолепные слова Кропоткина "люди лучше
учреждений", это он сказал относительно деятелей царской
охранки. Я бы прибавил: люди лучше убеждений.
...По ряду соображений, частично внутренних, частично
внешних, я начал собирать насекомых с 1925 года (прежде всего
блошек) и примерно с того же времени - читать лекции по
сельхозвредителям в Пермском университете.
...Американец Блисс, когда мы с ним ездили в командировку
по Украине и по Кавказу, сказал мне по поводу моего обычая
одеваться более чем просто, игнорируя мнение окружающих: "Я
восхищаюсь вашей независимостью в одежде и поведении, но, к
сожалению, не нахожу в себе сил вам следовать". Такой
комплимент от действительно умного человека перекрывает тысячи
обид от пошляков... По-моему, для ученого целесообразно
держаться самого низкого уровня приличной одежды, потому что:
1) зачем конкурировать с теми, для кого хорошая одежда -
предмет искреннего удовольствия; 2) в скромной одежде - большая
свобода передвижения; 3) некоторое даже сознательное "юродство"
неплохо: несколько ироническое отношение со стороны мещан -
полезная психическая зарядка для выработки независимости от
окружающих..."
Цитирую я здесь, как можно видеть, разные выборочные
места, связанные с характером Любищева и с уровнем культуры его
среды.
Они могли спорить о Данте, читая его в подлиннике,
наизусть. Они приводили по памяти фразы из Тита Ливия, Сенеки,
Платона. Классическое образование? Но так же они знали и Гюго,
и Гете, я уже не говорю о русской литературе. Может показаться,
что это - письмо литературоведа, да притом специалиста. В
архиве Любищева есть статьи о Лескове, Гоголе, Достоевском,
"Драмах революции" Ромена Роллана.
Может, литература - его увлечение? Ничего подобного. Она -
естественная потребность, любовь без всякого умысла. На участие
в литературоведении он и не покушался. Это было нечто иное -
свойство ныне забытое: он не умел просто потреблять искусство,
ему обязательно надо было осмыслить прочитанное, увиденное,
услышанное. Он как бы перерабатывал все это для своего
жизневоззрения. Наслаждение и от Данте, и от Лескова было тем
больше, чем полнее ему удавалось осмыслить их.
В одном из писем он цитирует Шиллера, куски из "Марии
Стюарт" и "Орлеанской девы". Цитаты переходят в целые сцены,
чувствуется, что Любищев забылся - и переписывает, и
переписывает, наслаждаясь возможностью повторить полюбившиеся
монологи. Так что было и такое...
Уровень культуры этих людей по своему размаху, глубине
сродни итальянцам времен Возрождения, французским
энциклопедистам. Ученый тогда выступал как мыслитель. Ученый
умел соблюдать гармонию между своей наукой и общей культурой.
Наука и мышление шли рука об руку. Ныне это содружество
нарушилось. Современный ученый считает необходимым - знать.
Подсознательно он чувствует опасность специализации и хочет
восстановить равновесие за счет привычного ему метода - знать.
Ему кажется, что культуру можно "знать". Он "следит" за
новинками, читает книги, смотрит картины, слушает музыку -
внешне он как бы повторяет все необходимые движения и действия.
Но - без духовного освоения. Духовную, нравственную сторону
искусства он не переживает. Осмысления не происходит. Он "в
курсе", он "осведомлен", "информирован", он "сведущ", но все
это почти не переходит в культуру.
- А наше дело заниматься конкретными вещами, - говорил мой
технарь. Он был упоен могуществом своей электроники, своими
сверхкрохотными лампами, их чудодейственными характеристиками,
которые обещали дать человечеству еще большие удельные
мощности.
- Размышление на общие темы не обязательно, не входит в
наши обязанности, да и кому это нужно... А впрочем... - Он
погрустнел. - Хорошо бы было обо всем этом подумать... Но
когда? Не знаю, как это им удавалось. Конечно, если есть
условия, если сидеть в кабинете...
Ни Любищев, ни Беклемишев не были кабинетными учеными,
никто из них не жил в привилегированных условиях, никто не был
изолирован от тревог, грохота и страстей довоенных и военных
лет. Действительность не обходила их ни потерями, ни бедой. И
вместе с тем когда читаешь их письма, понимаешь, что
содержанием их жизни были не невзгоды, а приобретения.
В Ленинграде, работая во Всесоюзном институте защиты
растений, Любищеву приходилось по совместительству читать
лекции, консультировать. Нужно было помогать жене, нужно было
кормить большую семью:
"...Я рассчитывал, что наряду с прикладной энтомологией
буду заниматься и систематической энтомологией, и
общебиологическими проблемами... но занимался этим мало.
Приходилось отдавать много времени на хождение по магазинам,
стояние в очереди за керосином и прочими вещами. Жена моя тоже
работала, а трудности были большие. Я довольно много занимался
математикой, причем делал это и в трамваях, и при поездках, и
даже на заседаниях, когда решал задачки. Одно время на это
смотрели неодобрительно, но когда убедились, что решение задач
не мешает мне слушать выступление, что я доказывал, выступая по
ходу заседания, то с этим примирились. При поездках я много
читал и философских книг, в частности, все три "Критики" Канта
были прочитаны мною в дороге... По философии, мне помнится, я
написал единственный довольно большой этюд, примерно около ста
страниц тетрадного формата, с разбором "Критики чистого разума"
Канта. Эта рукопись пропала в Киеве..."
Жизнь народная, со всем ее бытом, была и его жизнью.
Удивляет не то, что в тех условиях он находил время изучать
Канта, а скорее то, что чтения этого было недостаточно; ищущая
его натура должна была усвоить, опробовать и так и этак,
повернуть по-своему; прочитав Канта, он пишет этюд о главной
работе И. Канта, критически отбирая то, что ему подходит. Ему
надо было найти свое.
На него не действовали ни общее мнение, ни признанные
авторитеты. Авторитетность идеи не определялась для него
массовостью. Он считал себя нигилистом - в том смысле, какое
дал этому слову Тургенев: "Нигилист - это человек, который не
склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает
ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен
этот принцип". С той лишь добавкой, что это был нигилизм
творца. Ему важно было не свергнуть, а заменить, не
опровергнуть, а убедиться... Что-то там, в глубине его ума,
бурлило, варилось; он неутомимо искал истину там, где никто ее
но видел, и искал сомнения там, где установились незыблемые
истины. В нем жила потребность задаваться вопросами, от которых
давно отступились: о сущности природы, эволюции, о
целесообразности - немодная, заглохшая потребность.
Замечательно то, что он пытался отвечать, не боясь ошибок.
Ему нравилось не считаться с теми узаконенными ответами, какие
имелись в школьных программах. При всей своей исключительности
он не был исключением. Переписка Любищева с Юрием
Владимировичем Линником, Игорем Евгеньевичем Таммом, Павлом
Григорьевичем Светловым, Владимиром Александровичем
Энгельгардтом радует взаимной высотой культуры и духовности.
Читать эти письма было и завидно, и грустно - с этим поколением
уходит русская культура начала века и революции.
ОБ ОДНОМ СВОЙСТВЕ НЕКОТОРЫХ УЧЕНЫХ
В Ленинградском университете сохраняется квартира Дмитрия
Ивановича Менделеева. Квартиры-музеи - это нечто особое. Их и
осматривать надо иначе, чем обычные музеи. В них надо не
ходить, а побыть. Мемориальный музей исключает Время. В этих
музеях ничего не меняется. Они нравятся мне подлинностью
мгновенного слепка с ушедшего быта. Здесь все, как было, не
воссозданное, а остановленное. И тот же университетский двор, и
тот же шум в вестибюле, кусты под окнами, те же своды, та же
мебель.
Музей, в котором стоит, казалось бы, все отжившее,
мертвое, на самом деле возвращает жизнь этим старым вещам,
хранит эту жизнь. Для музея смерть - не конец, а начало
существования. Квартиры Пушкина, Чехова, Некрасова обладают
необъяснимой силой воздействия, как будто дух хозяина
продолжает жить в этих стенах. Каждый человек носит в себе
музей; у каждого есть хранилища совести, пережитого, есть свои
мемориалы, дорогие нам места, вернее - образы этих мест, потому
что сами эти места, может, уже исчезли или изменились.
Музеи городов должны, наверное, сохранять квартиры не
только великих людей, но и просто людей. Мне хотелось, чтобы
сохранилась и коммунальная квартира трудных тридцатых и
сороковых годов, с коммунальной кухней, тесно заставленной
столиками, а на столиках - примусы, а возле примусов - иголки,
полоски жести с зажатыми иголочками, для того чтобы прочищать
ниппель примуса; чтобы висело расписание уборки мест
общественного пользования, чтобы вязанки дров поленницами
лежали в передней, в коридоре, в комнатах, за железными
гофрированными тумбами печек...
Так мы жили. И наши родители.
...В кабинете Менделеева осталось все как при хозяине:
письменный стол, книжные шкафы, этажерка, диван и длинные ящики
каталогов. Они-то меня больше всего заинтересовали. Каталожные
карточки были заполнены собственноручно Менделеевым. Названия
журнальных статей, книг, брошюр его библиотеки аккуратно
выписаны, и сверху поставлен шифр. К каталогу имелся указатель.
Отделы, подотделы, вся система каталогизации была разработана
Менделеевым и исполнена им же. А библиотека насчитывала 16
тысяч наименований. Нужные статьи из всевозможных журналов
Менделеев изымал, сгруппировывал в тома, которые переплетались,
и для этой группировки нужен был какой-то принцип, какая-то
система разделения и классификации. Известно, что книги, тем
более оттиски, гибнут в больших библиотеках, если не попадают в
библиографическую систему.
Уже в те времена за научной литературой становилось трудно
следить. Гигантскую работу, проделанную Менделеевым - тысячи
заполненных карточек, подшитых в пачки, подчеркнутых цветными
чернилами,- я объяснял необходимостью, рабочей нуждой, а нужда,
она научит и лапти плесть, коли нечего есть. Хочешь не хочешь -
ему приходилось отрывать время на эту канцелярщину.
Но затем мне показали другие ящики, новый каталог, с иной
картотекой и журналом, где был ключ к этому каталогу. Сюда
Менделеев заносил на карточки свою коллекцию литографий,
рисунков, репродукций. Тут уж, казалось бы, прямой нужды не
было - тем не менее он расписал тысячи названий; опять все было
распределено, систематизировано.
Я смотрел альбомы, куда Менделеев после каждого
путешествия разносил фотографии. В сущности, это были
альбомы-отчеты. Поездка в Англию - подклеены были
пригласительные билеты, меню торжественного обеда, какие-то
бумажные значки, открытки. Менделеев сам печатал фотографии,
сам расклеивал, подписывал. Письма, всю корреспонденцию он тоже
подбирал, сброшюровывал по какой-то системе; по другой системе
вел записные книжки, записи дневниковые и денежных расходов.
Вел изо дня в день, указывал любые траты, вплоть до копеечных.
Если бы я увидел эти документы в копиях, допустим в публикациях
архива Менделеева, я решил бы, что это либо блажь, либо
скупость, мания - словом, какая-то слабость великого человека.
Но передо мною были подлинные документы; у них есть
магическое свойство - они способны что-то досказывать,
доведывать...
Бумага, почерк, чернила продолжают излучать тепло рук
писавшего, его настроение. Перо, я это видел, скользило по
бумаге без нетерпения и скуки, чувствовалось тщание, некоторая
даже любовность. Мне вспомнилось признание Любищева:
"...Я сходен с гоголевским Акакием Акакиевичем, для
которого переписка бумаг доставляла удовольствие... В научной
работе я с удовольствием занимаюсь чисто технической работой".
У Менделеева такая черновая работа была, очевидно, тоже
отдыхом, приятностью. Через Любищева становилось понятно, как
любовь к систематизации может проходить через все увлечения, и
эти менделеевские каталоги, расходные книжки - никакая это не
слабость. Все, с чем он ни сталкивался, ему хотелось разделить
на группы, классы, определить степени сходства и различия.
Черновая, даже механическая работа - то, что представлялось
людям посторонним чудачеством, бесполезной тратой времени, - на
самом деле помогала творческому труду. Недаром многие ученые
считали черновую работу не отвлечением, а условием,
благоприятным для творчества.
Я сидел один в кабинете Менделеева и думал о том, что
электронно-вычислительные машины, конечно, освобождают человека
от черновой работы, но, одновременно, они и лишают его этой
работы. Наверное, она нужна, ее будет не хватать; мы обнаружим
это, лишь когда лишимся ее...
Старая мебель окружала меня - тяжелая, крепкая,
изготовленная со щедрой прочностью на жизнь нескольких
поколений. Вещи обладают памятью. Во всяком случае, пожившие
вещи, сделанные не машиной, а рукой мастера. В детстве, пока
инстинкты еще не заглохли, я хорошо чувствовал одушевленность
вещей. Вспомнилось, еще из детства, ощущение дерева, его мышц -
живого, упрятанного там, за лаком, краской, в глубине древесных
сухожилий. Словно что-то передавалось мне от многих часов,
проведенных здесь Менделеевым, среди этих книг и вещей.
Страсть к систематизации была как бы оптикой его ума,
через нее он разглядывал мир. Это свойство его гения помогло
ему открыть и периодический закон, выявить систему элементов в
природе. Сущность открытия соответствовала всей его натуре, его
привычкам и увлечениям.
Процесс упорядочения, организации материала - для ученого
сам по себе удовольствие. Пусть это не имеет большого значения,
вроде каталога репродукций, но заниматься этим приятно.
Наслаждение такого рода - ведь это уже само по себе смысл.
У Любищева был развит вот такой же тип мышления:
ученого-систематика. Стремление создать из хаоса систему,
открыть связи, извлечь закономерности в какой-то мере
свойственно всякому ученому. Но для Любищева систематика была
ведущей наукой. Она имела Дело и с Солнечной системой, и
системой элементов, и системой уравнений, и систематикой
растений, и кровеносной системой: всюду царила система, всюду
он различал систему. Систематика была его призванием; она
выводила к философии, к истории; она была его орудием.
Он хотел стать равным Линнею...
Выявлять новые, все более глубокие системы, заложенные в
природе. В его записках 1918 года он строит одну систему за
другой, вплоть до системы глупости - полезная глупость,
вредная, прогрессивная и т. д. Он пишет о недостатках
университетского устава и сразу же пробует создать систему,
заложить систему устава.
Быт его был упорядочен разного рода системами: система
хранения материалов, система переписки, система хранения
фотоснимков.
Бесчисленное количество дат, имен, фактов, которыми так
легко оперировал Александр Александрович Любищев, были уложены
в его голове по какой-то хитрой системе. По крайней мере так
казалось, когда, не "роясь в памяти", он в нужный момент
извлекал их, как извлекают из шкафа требуемый том справочника.
Он один из первых стал применять в биологической систематике
дискриминантный анализ. Он вооружал систематику - я бы сказал,
лелеял ее - математикой. Биологические системы, или системы в
биологии, - вызывали у него чисто эстетическую радость и
одновременно грусть и печаль от этой непостижимой сложности и
совершенства природы.
Поражающее многообразие в строении тех же насекомых для
него - не помеха, не отвлечение, а источник удивления, того
удивления, которое всегда приводило ученых к открытиям. Он
мечтал выявить истинный порядок организмов и понимал
необозримость этой задачи.
"...Вероятно, большинству кажется, что систематика многих
групп - например, птицы, млекопитающие, высшие растения - в
основном кончена. Но здесь можно вспомнить слова великого К.
фон Бэра: "Наука вечна в своем стремлении, неисчерпаема в своем
объеме и недостижима в своей цели"..."
Подобно многим людям, я имел самые высокомерные
представления о систематике насекомых. Наукой это но назовешь,
в лучшем случае - хобби. Можно ли считать занятием, достойным
взрослого мужчины, ловлю бабочек и разных мошек? Какую мошку
рядом с какой наколоть... Чудачество, украшающее разве что
героев Жюля Верна. А между тем систематика стала ныне сложной
наукой с применением математики, ЭВМ; все шире там пользуются
теорией групп, матлогикой, всякими математическими анализами.
Энтомология, букашки, систематика... Коллекции наколотых
на булавки, с распростертыми крыльями бабочек. Бабочки, сачок -
почти символы легкомыслия. А между прочим, были ученые, которые
годами занимались узорами на крыльях бабочек. Вот уж где,
казалось бы, пример отвлеченной науки, оторванной от жизни,
бесполезной, не от мира сего и т. п. Хотя... друг А. А.
Любищева, ленинградский ученый Борис Николаевич Швапвич,
сравнивая эти узоры, размышлял над геометрией рисунков, над
сочетанием красок, сумел извлечь чрезвычайно много для
морфологии и проблем эволюции. Узоры стали для него письменами.
Их можно было прочитать. Природа устроена так, что самая
незначительная козявка хранит в себе всеобщие закономерности.
Те же узоры, они-не сами по себе; они - часть общей красоты,
которая остается пока тайной. Чем объяснить красоту раковин,
рыб, запахи цветов, изысканные их формы? Кому нужно это
совершенство, поразительное сочетание красок?.. Каким образом
природа сумела нанести на крыло бабочки узор безукоризненного
вкуса?..
Надо было иметь известное мужество, чтобы в наше время
позволить себе отдаться столь несерьезному, на взгляд
окружающих, занятию. Мужество и любовь. Разумеется, каждый
настоящий ученый влюблен в свою науку. Особенно же - когда сам
объект науки красив. Но кроме звезд, и бабочек, и облаков, и
минералов есть предметы с красотой, не видимой никому, кроме
специалистов. Большей частью это бывает с отвлеченными
предметами, вроде математики, механики, оптики. А некоторым
удается увидеть свои объекты и вовсе с необычной стороны. Так,
известный цитолог Владимир Яковлевич Александров с упоением
рассказывал мне о поведении клетки, о том, что она, несомненно,
имеет душу. Любищев был, разумеется, убежден, что наиболее
этическая, нравственная наука - это энтомология. Она помогает
сохранять лучшие черты детства - непосредственность, простоту,
умение удивляться. Прежде всего он чувствовал это по себе, - и
действительно, чтобы старый, почтенный человек, не обращая
внимания на прохожих, вдруг пускался в погоню, через лужи, за
какой-то букахой, для этого надо иметь чистоту и независимость
ребенка. А то, что энтомологов, говорил он, считают дурачками,
это иногда полезно, они безопасно могут ходить в самые
"разбойничьи" места, благо над ними посмеиваются, как над
безобидными юродивыми.
Они и в самом деле чудаки. Некоторые из них по-настоящему
влюблены в своих насекомых. Карл Линдеман говорил, что он любит
три категории существ: жужелиц, женщин и ящериц. Ловя ящериц,
он целовал их в голову и отпускал. "Видимо, почти то же он
делал и с женщинами", - шутил Любищев.
На могиле Шванвича на Охтинском кладбище высечен любимый
им узор крыла бабочки. Чарльз Дарвин, который тоже начинал как
энтомолог, вспоминал:
"...Ни одно занятие в Кембридже не выполнялось мною так
ревностно и не доставляло мне столько удовольствия, как
собирание жуков... Ни один поэт не испытывал большего
восхищения, читая свою первую напечатанную поэму, чем испытывал
я, увидя в издании Стефенса "Иллюстрации британских насекомых"
магические слова: "Пойман Ч. Дарвином, эсквайром"..."
Пристрастие к энтомологии доходило до того, что Любищев
терял присущую ему терпимость, чувство справедливости и даже
чувство юмора. Он не мог простить Александру Сергеевичу Пушкину
ядовитого рапорта Воронцову о саранче. Он доказывал, что свое
отношение к Воронцову Пушкин изменил лишь из-за обиды, после
"издевательской" командировки Пушкина на борьбу с саранчой.
После этого Воронцов стал для него "полуневежда и полуподлец".
Саранча летела, летела
И села, Сидела, сидела, все съела
И вновь улетела.
"Для меня ясно, - пишет А. А, Любищев, - что
издевательским был отчет Пушкина. Командировку я вовсе не
нахожу издевательской. Насколько мне известно, Пушкин был
чиновником особых поручений. Специалистов-энтомологов в то
время не было, и поэтому командировка развитого и смышленого
человека была вполне уместна. Никаким опасностям он там не
подвергался, а мог изучить быт народа... а кстати отдохнул бы
от неумеренного волокитства за одесскими барыньками, включая и
мадам Воронцову, что, конечно, отнимало у него гораздо больше
времени и сил, чем обследование саранчи".
Любищев был убежден, что своим здоровьем,
работоспособностью он обязан своей прекраснейшей специальности.
Работа с насекомыми входила в Систему, дополняла ее физической
нагрузкой, приятностью механической работы.
Энтомология, систематика, земляные блошки - пусть стоящие
споров и ссор с неодарвинистами, - все равно, что может быть
спокойней и укромней, чем это далекое от треволнений актуальных
задач науки, это милое академическое убежище, эта безобиднейшая
специальность.
ЗА ВСЕ НАДО ПЛАТИТЬ
В тридцатые годы Любищев работал в ВИЗРе - Всесоюзном
институте защиты растений, который находился тогда в Ленинграде
на Елагином острове, в Елагином дворце. Любищев изучал
экономическое значение насекомых-вредителей. Подойдя к этому
математически, Любищев пришел к заключению, несколько
ошеломившему всех,- что ущерб, наносимый насекомыми, во многом
преувеличивается. На самом деле эффективность их действий
значительно ниже, чем ее тогда принимали. Поехав на Полтавщину,
он обследовал участки, которые числились как пораженные луговым
мотыльком. Поля выглядели странно: свеклы не видно, всюду
растет лебеда. Раздвигая заросли лебеды, Любищев обнаруживал
угнетенные, по совершенно здоровые побеги свеклы. Ему стало
ясно, что мотылек тут ни при чем. Руководители колхоза
оправдывались тем, что мотылек был и обязательно съел бы
свеклу, но поля опрыскали и спасли. Любищев возражать не мог,
поскольку следов мотылька не осталось.
Однако на следующий день он наткнулся на приусадебный
участок сахарной свеклы и поразился великолепным видом:
растения мощные, никаких признаков повреждений. Все
разъяснилось, как водится, очень просто: хозяин добросовестно
ухаживал за своим участком. В конце концов председатель и
агроном признались, что колхозники работать на поля не
выходили, - свекла заросла, и луговой мотылек здесь ни при чем.
Обследование Северной Украины показало Любищеву, что и в
других районах луговой мотылек практически вреда не приносил.
Имелись сигналы с Северного Кавказа. Любищев ездил и тщательно
осматривал поля, на которые ссылались районные руководители.
Нигде не было прямых результатов повреждений. Сведения
оказывались, мягко говоря, преувеличенными, вред -
сомнительным.
Он гнался за сигналами. В Ростове ему сообщили, что в
таком-то совхозе уничтожен подсолнечник. Приехав на место, он
выяснил, что подсолнечник вовсе не сеяли. Он побывал в
Зимовниках, изучая вредность сусликов; изъездил Азербайджан,
изучая вредность стеблевой ржавчины; в Георгиевской обследовал
яблоневые питомники. Армавир, Краснодар, Таловая, Астрахань,
Буденовск, Крымская - география его поездок охватывает весь юг
России.
Считалось, что вредители, особенно на зерновых, приносят
ущерб не менее десяти процентов. Любищев ко мог согласиться с
этой цифрой. Результаты его поездок, а также изучения данных
США, заставили его снизить этот процент до двух, о чем он пишет
в докладной записке. Затем он доказал, что шведская мушка, на
которую ссылались, не всегда снижает урожай пшеницы и ячменя.
Три года Любищев перепроверял свои наблюдения, затея выступил в
печати. Ему пришлось сделать логический вывод, что деятельность
отдела борьбы с сельскохозяйственными вредителями раздувается
и, похоже, что и сам отдел в том виде, в каком он был, - не
нужен.
Какое, спрашивается, дело было Любищеву, нужно или не
нужно данное учреждение? Не его это была забота. Ну хорошо,
допустим, пришел он к своему выводу насчет насекомых, доложил,
написал - ну и все, хватит, долг ученого выполнил... Неужели не
понимал, что слишком много разных людей заинтересовано в
существовании этого отдела и в том, чтобы все эти мушки,
мотыльки, пильщики числились опасной силой - и некоторым
колхозам было удобно, и еще кой-кому...
Может, и понимал. В долгих скитаниях своих по селам и
деревням навидался нерадивых хозяев, ищущих, на что бы
сослаться. Наверняка понимал, поскольку приготовился к борьбе,
вооружился новыми методами вариационной статистики, уточняя
рол!" сельскохозяйственной энтомологии. Теперь, с цифрами, по
всем правилам - любой может убедиться, - он доказывал, как
безграмотно производился у нас количественный учет
экономического вреда от насекомых.
"Безграмотно" - он выбрал это слово как самое точное, хотя
лучше было бы найти что-то другое, поскольку адресовалось оно
людям, имеющим солидные звания и награды. Считалось, что
насекомые-вредители распределяются более или менее равномерно
на пораженных областях. Отсюда делался вывод о том, что нужно
обрабатывать огромные площади зерновых. Задача - и по рабочей
силе, и по химикатам - непосильная для тех л